Я, нижеподписавшийся, в здравом уме и памяти…
Это ведь и похоже на завещание. Точнее, еще не знаю, на что это будет похоже, и спрашиваю себя, не появятся ли на полях кабалистические знаки, которыми я пользуюсь, общаясь с клиентами.
В самом деле мне свойственна привычка записывать, беседуя с ними, суть того, что они выкладывают: правду, ложь, полуправду, полуложь, гиперболы и фантазии, а закорючками, понятными только мне, я одновременно фиксирую свои впечатления. Некоторые из этих закорючек походят на человечков или бесформенные фигуры, — точно такими иные судьи исчерчивают свои блокноты во время прений сторон.
Я пытаюсь смеяться над собой, не воспринимать себя трагично. Но разве это уже не симптом того, что у меня появилась необходимость объясниться письменно. С кем? Для чего? Представления не имею. В общем, в случае беды, как выражаются милые люди, откладывающие деньги, чтобы не остаться ни с чем, если дела пойдут плохо.
А могут ли они пойти по-другому? Даже в Вивиане я угадываю начисто ей чуждое чувство, как две капли воды схожее с жалостью. Она ведь тоже не знает, что ждет нас двоих. Тем не менее понимает: долго так длиться не может, и что-то произойдет.
Подозревает это и Пемаль, лечащий меня уже пятнадцать лет: рецепты он — в этом я уверен — выписывает мне без всякой убежденности в их пользе. Навещая меня, напускает на себя этакую непринужденную веселость, которой умеет маскироваться у постели тяжелобольного.
— Ну, что у нас сегодня не в порядке?
Да все. Ничто в отдельности и все разом. Тогда он принимается разглагольствовать о моих сорока пяти годах и колоссальной работе, которую я свернул и продолжаю сворачивать. Он шутит:
— Приходит; момент, когда самой мощной и совершенной машине и то необходим небольшой ремонт.
Дошли ли до него разговоры об Иветте? Пемаль вращается в среде, отличной от нашей, где просто не могут не знать подробностей моей частной жизни. Ему же наверняка известны лишь кое-какие газетные отклики, истинный смысл которых понятен — только посвященным.
К тому же речь идет не об одной Иветте. Отказывает, употребляя собственное выражение доктора, вся машина, и началось это отнюдь не вчера, не за несколько последних недель или месяцев.
Решусь ли я утверждать, что еще двадцать лет назад знал: это кончится плохо? Нет, это значило бы преувеличивать, хотя и не больше, если бы я уверял, будто это началось год назад с появлением Иветты.
Мне хочется…
Жена спустилась ко мне в норковой шубе поверх черного английского костюма и под вуалеткой, придающей таинственность верхней части ее несколько увядшего лица. Когда она подошла, до меня донесся аромат ее духов.
— Ну, заедешь за мной?
— Не знаю.
— Мы могли бы потом пообедать где-нибудь в городе.
— Я позвоню тебе к Корине.
Пока что мне хотелось одного: в полном одиночестве исходить потом в своем углу.
Вивиана коснулась губами моего лба и легким шагом направилась к двери.
— До скорого!
Она не спросила, над чем я работаю. Убедившись, что она ушла, я встал и прижался к оконному стеклу.
Чета клошаров по-прежнему торчит под мостом Мари. Теперь мужчина и женщина сидят рядом, спиной к камням набережной, и смотрят на текущую под арками реку. Издали не видно, двигаются ли у них губы, и невозможно решить, говорят ли они, потеплей укрыв живот и ноги рваными одеялами. А если говорят, то о чем?
Речник, вероятно, уже вернулся с потребным ему запасом вина; в каюте угадывается красноватый огонек керосиновой лампы.
Дождь льет по-прежнему, и почти совсем стемнело.
Прежде чем снова начать писать, я набрал на телефонном диске номер в квартире на улице Понтье, и мне становится нехорошо при мысли, что там раздается звонок, а меня нет. Это ощущение внове для меня и похоже на стеснение или спазм в груди, вынуждающий, подобно сердечнику, прижимать к ней руку.
Телефон звонил долго, словно квартира была пуста, и я уже ждал, что вызов вот-вот прекратится, как вдруг в трубке щелкнуло. Раздраженный заспанный голос пробормотал:
— Ну, что там такое?
Я чуть было не отмолчался. Потом, не называя себя, спросил:
— Спала?
— А, это ты! Спала…
Мы помолчали. К чему спрашивать, что она делала вчера и в котором часу вернулась?
— Ты не перебрала?
Чтобы взять трубку, ей пришлось вылезти из постели: аппарат у нее не в спальне, а в гостиной. Спит она голой. Когда просыпается, у ее кожи специфический аромат — запах женщины в смеси с никотином и алкоголем. Последнее время она пьет особенно много, словно интуиция подсказывает и ей: что-то готовится.
Я не осмелился спросить, там ли он. Зачем? Почему ему там не быть, если я в известном смысле сам уступил место? Он, должно быть, прислушивается к разговору, приподнявшись на локте, а другой рукой нащупывая сигареты в полутьме спальни с задернутыми занавесями.
На ковре и креслах разбросана одежда, всюду где попало стоят рюмки и бутылки, и как только я положу трубку, хозяйка полезет в холодильник за пивом.
Сделав над собой усилие, она осведомляется, словно это ее и вправду интересует:
— Работаешь?
И добавляет, доказывая мне тем самым, что занавеси не отдернуты:
— Все еще льет?
— Да.
Вот и все. Я раздумываю, что бы еще сказать; она, вероятно, занята тем же. На ум мне приходит только смехотворное:
— Будь умницей.
Я представляю себе позу, в которой она сидит на ручке зеленого кресла, ее грушевидные груди, худую, как у хилой девчонки, спину, темный треугольник лобка, который, не знаю уж почему, всегда меня волнует.
— До завтра.
— Вот именно, до завтра.
Я возвращаюсь к окну, но за ним видны теперь только гирлянды фонарей вдоль Сены, их отблески на воде и кое-где на черном фоне мокрых фасадов прямоугольники чьих-то освещенных окон.
Я перечитываю абзац, который начал писать, когда меня прервала жена:
«Мне хочется…»
Не могу вспомнить, что у меня было в голове. Впрочем, мне кажется, что если я намерен продолжать то, что уже именую своим досье, будет благоразумней ничего, ни единой фразы не перечитывать.
«Мне хочется… «.
Ах да! Я, вероятно, собирался сказать: подойти к себе, как я подхожу к своим клиентам. Во Дворце правосудия считают, что из меня получился бы самый грозный следователь: мне удается вытягивать всю подноготную из наиболее неподатливых.
Приемы мои почти всегда одинаковы, и я признаюсь, что пользуюсь своей внешностью, своей пресловутой жабьей мордой и глазами навыкате, которые смотрят на собеседника так, словно не видят его, а это впечатляет. Мое уродство идет мне на пользу, придавая таинственность китайского болванчика.
Некоторое время я даю им поговорить, выложить весь набор фраз, который они подготовили до того, как постучаться ко мне, а сам небрежно делаю заметки, не шевелясь и по-прежнему подпирая левой рукой подбородок, осаживаю их, когда они этого меньше всего ожидают:
— Нет!
Это словечко, произнесенное без повышения голоса и каких-либо пояснений, мало кого не заставляет спустить пары.
— Уверяю вас… — пытаются мне возражать.
— Нет.
— Вы считаете, что я лгу?
— Все произошло не так, как вы рассказываете.
Бывают, особенно среди женщин, такие, кому этого достаточно: они тут же начинают сообщнически улыбаться. Другие все еще упираются:
— Но клянусь вам…
Тогда я встаю, словно разговор окончен, и направляюсь к двери.
— Я сейчас вам все объясню, — встревожено лепечут они.
— Мне нужны не объяснения, а правда. Находить объяснение-дело мое, а не ваше. Если же вы предпочитает лгать…
Мне редко приходится опускать руку на кнопку звонка.
С самим собой я, естественно, не могу разыгрывать подобную комедию. Но если я напишу, например:
«Это началось с год назад, когда… — я волен прервать себя, как делаю это с другими, простым и категорическим:
— Нет!
Это «нет» выбивает их из колеи еще сильнее, чем прежние, и они перестают что-либо понимать.