Она заплакала во второй раз, но иначе, чем прежде, без рыданий, не пряча глаз, не скрывая искаженного гримасой лица.
Несмотря на слезы, которые стекали к уголкам губ, огибали их и затем мгновение трепетали на кончике подбородка, она продолжала говорить, и ее голос напоминал голос матери во время нервного припадка:
— Как, по-вашему, после всего этого могу я надеяться когда-нибудь снова стать чистой, иметь рядом с собой мужчину, который считал бы меня честной женщиной и от которого я имела бы детей? Не знаю даже, могу ли я их еще иметь!
Не так давно мне пришлось показаться доктору, не доктору Бернару, а из другого города, но он отказался мне помочь. Тогда я вечером прокралась в один мерзкий домишко, где какая-то старая женщина сделала мне… вы понимаете что. И никто об этом не должен был узнать! А ночью нужно было, чтобы никто в доме ни о чем не догадался! Я могла умереть — совсем одна в своей комнате, с подушкой на лице, потому что я боялась закричать. Да еще и деньги, которые нужно было достать во что бы то ни стало и заплатить старухе…
А потом… все пошло не так, как должно было быть. Вот уже несколько месяцев я чувствую боли, но упрямо продолжаю — вы ведь понимаете что, вы, все понимающая?
Мужчины ничего не замечают. Они все так горды, так счастливы! Если бы они только знали, что я о них думаю, до какой степени я их ненавижу!
Особенно, когда я вижу их совсем рядом, глаза в глаза, с выражением уверенности на лице.
Я несчастна, тетя, это так, поверьте. Я умоляю вас — поверьте, даже если в чем-то мне пришлось вам соврать или приукрасить правду. Но что верно, так это то, что я отдала бы все на свете, чтобы быть чистой, чтобы снова стать чистой и такой остаться. Мне в прошлом месяце исполнилось семнадцать, тетя. Я чудовище. Я…
— Ты, моя маленькая, просто женщина.
Мад внезапно застыла, словно от толчка, и, сдвинув брови, недоверчиво посмотрела на нее. Силясь понять тетку, она задумалась на мгновение, прежде чем спросить чуть ли не с недоверием:
— Что вы хотите этим сказать?
— Только то, что сказала. Твой брат — мужчина. Твой отец, твой дед были мужчинами, и ничего больше. Твоя мать — женщина. Ты — женщина, Алиса — тоже.
— Алиса-то может делать все, что ей придет в голову, и не испытывать стыда.
— Что ты в этом понимаешь?
— Хотя бы то, что это случилось, когда она подцепила мужа.
— Он мертв.
— Тем не менее она теперь мадам и занимает определенное положение.
— Что ты в этом понимаешь?
— Вы опять! Но я-то понимаю, что большинство людей не создают себе проблем и удовлетворены собой, если не полностью счастливы.
— Я спрашиваю еще раз: что ты в этом понимаешь?
Тогда Мадлен, теряя терпение, возмутилась:
— Уж не станете ли вы утверждать, что вам гоже есть чего стыдиться?
— Есть.
— Но чего же?
— Да многих поступков, всей жизни — слишком долго было бы сейчас объяснять. Когда-нибудь, если у тебя еще будет желание, я тебе расскажу о ней, а сегодня расскажу лишь о самом последнем, что случилось совсем недавно, почти вчера.
В воскресенье утром одна толстая старая женщина с лунообразным лицом постучала в дверь этого дома, и, поскольку это была тетя Жанна, никто не задался вопросом, зачем она приехала.
— Это верно.
— Однако тетя Жанна, к своему стыду, приехала сюда в поисках последнего приюта, потому что она опустилась так низко, так устала и была так противна сама себе, что хотела найти лишь какой-нибудь угол, где дождалась бы своего конца.
Это был ее последний шанс, она ехала издалека — опустошенная, почти не надеясь добраться до цели своего путешествия.
В Пуатье, ожидая пересадки с поезда на поезд, твоя тетя Жанна, чтобы придать себе смелости, или, скорее, убеждая себя в этом, выпила два стаканчика коньяка в буфете — прячась, убедившись, что никто на нее не смотрит.
— Как мама.
— А впрочем, напротив этого дома, в «Золотом кольце», ей во что бы то ни стало нужно было выпить другой, потом еще один, и в воскресное утро она не пришла пораньше лишь потому, что у нее с похмелья трещала голова.
От вульгарности этих слов девушка подпрыгнула на месте.
— В Париже, где она провела только одну ночь, тетя Жанна в конце концов пошла в какой-то отвратительный бар и там за стойкой, среди мужчин, принялась пить из толстых и грязных стаканов. А до этого в Стамбуле…
— Тетя!
— Тебе нужно это выслушать, я говорю для тебя, Мад, В Стамбуле тетя Жанна занималась самым последним и грязным ремеслом, которое даже мужчины презирают и для которого они подобрали очень крепкое словцо; ремесло, за которое в большинстве стран полагается тюрьма.
— Вы…
Она ошибалась в своих подозрениях, недоверчиво глядя на толстое лицо Жанны и расплывшееся под простыней тело.
— Это не то, что ты думаешь, с улыбкой встречала клиентов, расспрашивала об их вкусах, называя вещи своими именами, с понимающей и многозначительной ухмылкой; а потом я хлопала в ладоши, как школьная учительница, и вызывала в салон группу девушек в рубашечках, а клиенты ощупывали их, словно на ярмарке.
Мадлен опустила голову, она не знала, что и сказать. Ее тетка тоже замолчала надолго, уставившись на черного голубя, который расположился на подоконнике с той стороны окна.
— Ну, теперь ты поняла?
Мад кивнула.
— Что ты поняла?
— Не знаю. Все.
— Ты еще можешь на меня смотреть?
Мад подняла глаза, но пребывала в нерешительности. Взгляд ее был серьезным и смущенным.
— Вот видишь! Ты не сможешь больше плакать у меня на руке, как сегодня утром. Но я думаю, что так будет лучше.
— Вы правильно сделали, — сказала Мад, с трудом проглотив слюну.
Чувствовалось, что она хочет оставить эту комнату, где они слишком долго были вдвоем и где открыли друг другу самые интимные тайны.
— Ты можешь спуститься вниз. Надеюсь, что нотариус не ушел. Скажи маме, что я хочу его видеть; она может подняться сюда вместе с ним.
— Да, тетя.
— Прежде чем идти, ополосни глаза холодной водой и немножко попудрись. Не будешь ли ты так любезна дать мне мой одеколон?
Мад взяла флакон с маленького комодика, который стоял на том же месте, что и сорок лет назад, когда Жанне было столько же, сколько ее племяннице сейчас; Жанна не смогла удержаться, чтобы не сказать:
— Этот комод был моим, когда я была молоденькой девушкой. Это моя комната. Иди! Иди быстрей.
— Спасибо.
Ей было трудно уйти. Почти так же трудно, как и прийти сюда. Она задержалась посреди комнаты, покачивая руками, сделала на негнущихся ногах три шага к двери. Через мгновение, внезапно решившись, она развернулась, подошла к кровати и прижалась губами к толстой руке, пахнувшей одеколоном.
Из-за этого запаха Жанна чуть было не сказала: «Я тоже, как видишь, стараюсь стать чистой».
Но это прозвучало бы фальшиво. Лучше было промолчать. Шаги девушки удалялись, сначала медленно, а за тем, посредине лестницы, она вдруг принялась прыгать по ступенькам, как сделал бы любой другой в ее возрасте.
Жанна услышала, как она внизу крикнула матери, даже еще не дойдя до малой гостиной:
— Мама! Тетя Жанна просит, чтобы…
Окончания фразы слышно не было, потому что дверь закрылась.
В комнате осталась лишь толстуха Жанна, лежащая в своей постели, вся опухшая, с заплывшим, словно после удара, левым глазом, как у какой-нибудь пьянчужки, на которую родители не разрешают детям оборачиваться на улице.
В горле у нее пересохло. Ее рука, как и в поезде, машинально легла на мягкую и горячую грудь, почти над сердцем; в голову ей пришла мысль о маленьком встроенном шкафчике, где Луиза прятала бутылки, и Жанна спросила себя, не согласится ли Дезире…
Потом она укрылась простыней, забыв и о нотариусе, и обо всем прочем, от утомления закрыла глаза, и ее губы скорее обозначили, чем произнесли:
— Чистая!
Глава 8
Медленно, твердой поступью он поднимался на три-четыре ступеньки и затем останавливался, но лицо его при этом не было тревожным или искаженным, как у человека, страдающего болями в сердце, он не выглядел и запыхавшимся; у него был вид человека, который при любых обстоятельствах тщательно рассчитывает каждое свое усилие; на некоторое время он неподвижно замирал, глядя на лестничные ступеньки или стену перед собой.