Навстречу Саблину несколько солдат проволокли вниз избитого и окровавленного юношу. Лицо его было залито кровью, и Саблину показалось, что он мёртв. На него, кроме Саблина, никто не обратил внимания. Хорошо одетая девушка с энергичным интеллигентным лицом, Саблин назвал бы её барышней, сидевшая за столом на первой площадке под часами, спросила у Коржикова:
— Товарищ, ваш пропуск! Вы к кому?
— Это, — выскочив сзади, почтительно заговорил молодой человек в чёрном, — товарищ Коржиков с пленным генералом Саблиным к товарищу Антонову.
— Пожалуйте, товарищ, в 37-й номер. Коржиков стал подниматься наверх.
Смольный институт с широкими коридорами и классами на две стороны был полон солдат, рабочих и матросов, слонявшихся по коридорам.
Всюду было грязно. Валялись бумажки, отхожие места издалека давали о себе знать крутым зловонием. На стёклах дверей были небрежно наклеены записки. Над дверями и на дверях остались старые синие вывески с золотыми буквами: «классная дама», «дортуар», «VI класс»…
У комнаты классной дамы стояли часовые, два матроса. Один настоящий, старый, лет тридцати, с жёлтым худым лицом, другой — мальчик лет пятнадцати, на котором мешком висела чёрная шинель и нахлобучена была слишком большая по его голове матросская шапка с чёрными лентами.
Они свободно пропустили Коржикова.
— Оставьте генерала пока здесь, — сказал Коржиков, и Саблина ввели в просторную комнату. В ней уже были люди самого разнообразного звания и вида. Все обратили внимание на Саблина.
В комнате было неопрятно. По углам и вдоль стен валялись солома и матрацы, подушки, старые ватные пальто и узелки с вещами. Воздух был сырой, холодный, прокуренный, полный табачного дыма, испарений грязного человеческого тела и запахов пищи. Видно было, что здесь давно люди живут, спят и едят и комнату редко проветривают.
На столе лежали куски чёрного хлеба, стояли эмалированные кружки и стеклянные стаканы с мутным грязным напитком, от которого пахло прелым веником, и большой чайник. Всех сидевших было тринадцать человек: двенадцать мужчин и одна дама. Большинство были одеты когда-то хорошо, но теперь их пиджаки и штаны от валянья на полу смялись и запылились, рубашки пропрели и у многих не было галстуков. Дама сидела в зелёной ватной кофте, видно с чужого плеча, но была завита, и красные, горевшие болезненным румянцем щёки её были напудрены.
— Профессор! — крикнул с угла стола очень худой, весь издерганный молодой человек с бритым лицом. — Представьте нас генералу.
Тот, кого назвали профессором, был чистенький опрятный старичок, с тщательно разглаженными седыми бакенбардами на сухом жёлтом, покрытом мелкими морщинами лице. Он был в чёрном длинном сюртуке и смятой накрахмаленной манишке и в стоптанных с дырками сапогах.
— Господин генерал! Ваше превосходительство, — сказал он слабым, красивым голосом, и в его светло-серых выпуклых глазах появились слёзы. — Вы попали в коммуну забытых. Дай Бог, чтобы и вас забыли, потому что… — он запнулся.
— Оставьте, профессор, тревожить тени умерших, — сказал молодой человек. — Нас здесь было сорок четыре человека. Мы попали сюда со времён Великой Октябрьской революции, когда восторжествовал пролетариат. У нас было четыре генерала, рядом в отдельной комнате помещался великий князь, три депутата Думы, шесть членов Учредительного собрания, шесть юнкеров, пять офицеров, четыре студента, пять барышень-курсисток и восемь людей разного звания. Нас всех обвиняли в контрреволюции, в сочувствии Керенскому и помощи его войскам. Генералов, офицеров и юнкеров вывели в расход, остальных убрали кого в Кресты, кого в крепость, а нас оставили. Профессор, называйте буржуев.
Профессор, оправившись от охватившего его волнения, начал опять говорить.
— Я, генерал, заволновался, — сказал он, — потому что вы — генерал. И мне стало страшно за вас. Я не переношу смертной казни, я всю жизнь возмущался против неё, писал громовые статьи, а когда Толстой выступил со своим: «не могу молчать!» — я прочёл его статью студентам и пострадал за это.
— Вы знаете, генерал, — сказала грудным густым контральто дама, отрываясь от папиросы, — большевики ему предлагали палачом стать и расстреливать буржуев.
Профессора передёрнуло.
— К делу, господа, — крикнул молодой человек.
— Генерал, вы видите людей с издерганными нервами, больных, — заговорил снова профессор. — Вы попали как бы в камеру умалишённых. Вот тот молодой человек, которого всего передёргивает, это Солдатов, вы слыхали, знаменитый художник старой школы. Ему тоже предлагали футуристом стать и писать плакаты на вагонах, прославляя выгоды советского строя. Дама — это Подлесская — известная пианистка.
— И всё-таки выйду и напишу то, что задумал, — сказал тот, кого назвали Солдатовым. — Моя первая картина, с которой я выступлю на передвижной выставке по освобождении, будет называться: «Смертник». Я нарисую того артиллерийского генерала, которого, помните, взяли от нас в ночь 30 октября. Новенький китель, защитные золотые погоны, Георгиевский крест, Владимир на шее. Бледное лицо. Никогда не забуду! И матросы кругом… Потом я напишу картину: «Выборгские мученики»…
— Постойте, Солдатов, надо же всех представить, — сказал его сосед.
— Зачем? Просто — буржуи и саботажники.
— Садитесь, генерал, сюда, без церемоний, — сказала дама, — я вас напою чаем. Вы голодны, устали.
— Да. Я устал, — сказал Саблин и удивился сам своему голосу, так он ослабел от голода и бессонных ночей.
— Напейтесь чаю и прилягте. А после пообедаем: тут кормят недурно даже мясо иногда дают, тут лучше, чем в Крестах, а потом мы постепенно и познакомимся. Все хороший народ. Одно слово — буржуи!
Саблин сел на край скамейки, и ему дали кружку с тёплым чаем.
Его сосед, пожилой человек с очень худым и бледным лицом и длинной волнистой жидкой седеющей бородой, в пенсне, оказавшийся богатым домовладельцем города Павловска, нагнулся к его уху и зашептал:
— Вы видите, в углу сидит рыжий, с круглым лицом, в веснушках, да… Его опасайтесь. У нас подозрение, что он коммунист и нарочно подослан. А остальные свои люди, настоящие буржуи!..
После чая Саблин прошёл в соседнюю комнату, которая оказалась умывальной младшего класса институток, потому что в ней были низко приделаны умывальники с металлическими кранами, подложил под себя на асфальтовом полу своё пальто и заснул крепким, тяжёлым сном без сновидений.
XXX
В одиннадцатом часу вечера за Саблиным пришли два красноармейца.
— Генерала Саблина на допрос! — воскликнул один из них.
— Прощайте, милый генерал! Храни вас Господь, — сказала Подлесская.
Саблин поднялся и вышел. Обед, который и правда был сытный и достаточный, и чай его подкрепили. Голос окреп. Нервы были в порядке. Саблина провели по коридору и ввели в большую комнату, вероятно, бывший институтский класс. В комнате, кроме небольшого стола со стулом, стоявшего посередине, и шкафа со старыми бумагами в углу, не было никакой другой мебели. Паркетный пол был заплёван и заслежен грязными сапогами. Над столом, спускаясь с потолка на проволоке, тускло горела одинокая лампочка с потемневшим закоптелым колпаком. Углы комнаты тонули во мраке. В большие многостекольные окна гляделась холодная зимняя ночь. Топот шагов и голоса людей, не переставая и ночью ходивших по коридору, доносились сюда глухо. Красногвардейцы, приведшие Саблина, остались у дверей. Саблин подошёл к столу и сел на стул.
Прошло четверть часа. В коридоре часы пробили одиннадцать. Красногвардейцы стояли у дверей, опираясь на ружья, и по временам тяжело вздыхали. Это были обыкновенные петербургские рабочие с хмурыми лицами, один был безусый, другой — в рыжих щетинистых усах.
В дверь торопливыми шагами прошёл человек невысокого роста, с конопатым некрасивым лицом, бритый, нескладно сложенный, с длинными, как у обезьяны, руками и короткими ногами. Он решительно подошёл к Саблину и остановился у столика. Саблин смотрел на него.