Перед ними было тёмное море. Неприятное, некрасивое, грозное, плоское море. Кругом была разлита печаль севера. Стлались к земле гибкие ветви ивы, побуревшая трава была мокра и печальна, сухо шумел потемнелый камыш, стонали в лесу тёмные сосны. Все было черно и мрачно. Глухая осень говорила о смерти, и кладбищем казалась земля.
— Как хорошо! — сказала Таня… — Милый, как хорошо! Какое великое счастье свобода!.. Мы ушли, мы ушли от них. Как хорошо шумит море!.. Какой чудесный запах воды, простора и воли… воли!..
Прорезая тёмное небо, скользнул белый луч прожектора. Заискрились и мёртвыми блестками, как гробовая парча серебром, заиграли под ними волны. Он скользнул по воде, упёрся в небо, что-то искал в косматых, стремящихся на восток тучах, потом быстро понёсся вдоль берега, озарил ярким светом сосны, и сильнее стала видна темнота леса. Выделились прямые — розовые наверху, голубо-серые внизу — стволы и качающиеся вершины деревьев, стали видны серый забор и низкая избушка. Луч бежал по берегу, и под ним оживали, как призраки, предметы: перевёрнутый дырявый чёлн, лайба на берегу о двух мачтах, камень, песок и приникшая, растерявшаяся под ветром, низкая, плоская трава.
Луч остановился на них. Ярко вспыхнули глаза Тани, и стала видна их васильковая синева, заблестели завитки каракуля из-под расстёгнутой шинели, и чёрная плоская костяная пуговица заиграла, как зеркало.
Ника и Таня бросились на землю. Одна и та же мысль заледенила их сердца: «Неужели увидали?»… Прошло несколько секунд. Луч оторвался от них и побежал, шаря по волнам, сверкая на белых гребнях, а они все сидели молча и не могли оправиться от охватившего их ужаса.
— Гоп-гоп! — раздалось неподалёку за ними.
— Гоп-гоп! — отозвался Ника и встал.
Осетров, Железкин и ещё какой-то высокий, одетый в мужицкое платье человек приближались к ним.
XXIV
— Товарищ Топорков, — отрекомендовался сухой бритый человек. Он плюнул, лицо его искривилось больною улыбкой. — Тьфу… привязалось это подлое слово, и со своими не могу иначе. Поручик Топорков.
— Ну что же, едем, — сказал, пожимая ему руку, Ника.
— Сегодня не могу. Поздно — это одно. Светло будет, когда мимо Толбухина пойдём. Кабы предупредили меня, у меня готово было бы. А то за снастями идти надо. И ветер силён, и волна. Зальёт. Не могу.
— А завтра поздно будет, — глухим голосом сказал Ника. — Вам Осетров рассказывал, в чём дело. Мы не обыкновенные беженцы.
— Сам вижу, что комиссары. Дело мне понятное. А только тонуть мне за вас не приходится. Да и вам, я думаю, неохота.
— Но как же быть?.. За нами погоня.
— И хуже бывало, да не найдут. Вон Осетров-то с целой ротой два месяца тому назад шарил, а не нашёл ничего, а у меня пять семейств тут три дня погоды ожидало. Идите за мной.
Топорков долго вёл их лесною глухою тропинкой. Шли молча, спотыкаясь о невидные корни и пеньки. В душе Полежаева вдруг шевельнулось подозрение. А вдруг это обман и предательство, вдруг Осетров испугался и выдал их, и теперь их ведут в какую-нибудь «губчека» или просто на красноармейский пограничный пост. Таня шла впереди мелкими шагами. Она так обессилела, что едва двигалась, у неё темнело в глазах и не было никаких мыслей. Одно было: она верила этим людям, верила, что они спасут её.
Узкая мокрая глинистая дорога с глубокими колеями, о которые споткнулась и чуть не упала Таня, пересекла их путь. Они пошли по ней, потом свернули в лес и скоро очутились перед небольшой чистой избушкой.
Топорков постучал в окно. Окно сейчас же открылось, и лохматая голова появилась в нём.
— Вы, ваше благородие? — сказал кто-то с нерусским акцентом и пошёл отворять дверь.
Через час Таня, напившаяся молока, съевшая большой кусок хлеба с маслом и два яйца, лежала на постели на своей шубке, накрытая шинелью, и крепко, без снов, спала. Её спутники спали тут же на полу. В избушке было тихо, и месяц чеканил на полу замысловатый узор сквозь мелкий переплёт окон, заставленных бальзаминами и геранью. В избе стоял крепкий запах мужика, овчины и махорки.
Таня проснулась поздно. Был ясный морозный день. В окно были видны освещённые солнечными лучами сосны, жердяной забор и огород с чёрными ископанными грядами картофеля и кочерыжками снятой капусты. Буря стихала, но ветер был силён, и лес шумел кругом. Таня долго не могла понять, где она находится и что произошло. В трёх шагах от неё за небольшим столом сидели за самоваром Ника, молодой офицер, длинный, солдатского вида человек и пожилой, весь в морщинах эстонец с льняными волосами и голубыми светлыми глазами. Он держал на растопыренных пальцах жёлтое блюдечко с чаем и упорно, старательно выговаривая русские слова, говорил:
— А я говорю: всё это ерунда. Чушь одна. Что за штука такая — Эстия? Не может она без России быть — вот как рука без тела не может. И Царя надо! Прежде-то знали мы одного Царя, да одного губернатора, а теперь еду по Ревелю, мимо парламента. Парламент, подумаешь! Я же их всех знаю! Все воры проклятые, дармоеды… Чиновников расплодили — а мы содержи! Что же, это возможно? Это хорошо? Куда ни приди, везде чиновник или барышня-машинистка… и все на наши деньги! Ну, скажи пожалуйста, а войско!? Ведь сколько народа взято в войско, и всё мало! Чуть что скажешь: сейчас и обида — мы демократы, а это, мол, черносотенство! В Ревеле грязь, пакость, порядку нет, и всё одно — раболепствуют перед советскими, как раньше никогда не раболепствовали перед губернатором. И хоть бы это господа были! А то Петроградскую гостиницу запакостили, загадили и все спекулируют, воруют. Разве это государство! За англичан уцепились. В праздник английские матросы пьяные шатаются, народ задевают, а мы молчи! Раньше Россия была — всё своя, знали мы её, а теперь — тьфу! Англичане. И все крадут… Кругом Царь необходим. Без Царя порядка не будет… Эти так смотрят — наворовать и уйти. Ты гляди — кто дачу строит? — депутат. Кто лес скупает? — член правительства. Он знает: у него только сегодня, а завтра — нет. Пока выборный, сидишь в правительстве, — бери, хватай, потом уйдёшь — ничего тебе не будет, другой возьмёт. Царь-то далеко смотрел. У него наследник, ему, значит, охота все передать, чтобы в аккурате было, по-настоящему. Он и глядел, чтобы не крали… А эти — только о себе и думают. Господи! — посмотрел бы, во что железную дорогу обратили, дачи запакостили, да и дачника нет, вместо него беженец сидит. А беженец известно: сундуки уложил, и горя ему мало. Зимою забор, да что забор — мебель тянет печи топить. Ему что! Он беженец — здесь разорит, дальше побежит. И никто ничего не делает. Все соберутся, говорят, говорят, сначала будто и путное что — огороды, мол, будем разводить, на лесопильни пойдём, а потом пойдёт программа, станут говорить о политике, переругаются и разойдутся…
Эстонец шумно выпил чай, осмотрел всех голубыми глазами и сказал:
— И что за штука такая политика, господа, понять не могу. Раньше политики не было, а был пор-радок! Была подать, был урядник, ну кто платил — тому ничего, кто не платил, известно, хорошего мало. Взятки тоже брали, да не грабили, как теперь. А теперь на все налог. И ничего нет, а что есть — не укупишь. За керосином пойдёшь — керосина нет. Грузия, мол, воюет с Советами, через то керосина нет, а я и не слыхал, что керосин грузинский. За белой мукой пошлёшь — муки нет. На Украине, мол, беспорядки, не даёт Украина муки. Сукна дешёвого нет: Польша отделилась, воюет, мороженого мяса сибирского и не жди… Что такое стало, житья нет. Все равно, как в мужицком хозяйстве, пока не делены были, были богатеями, а как, значит, поделились, и ни у кого ничего не стало. У одного, к примеру, плуг, а у другого — лошадь, а у третьего — борона. Пахать надо, а тот плуга не даёт, а этому лошадь, вишь, жалко стало… Плохая, господа, политика. И плохо от неё крестьянину… Нет, без Царя нам никак не обойтиться! Потому порядок нужон, и всю эту сволочь разогнать надоть, а то облепили казну со своими бумагами.