Театр переехал в новое здание в 1902 году. Там прошли премьеры спектаклей Горького, «Юлия Цезаря». В 1903 году над входом «приклеили» (как писал Станиславский) барельеф Анны Голубкиной: лицо человека, стремящегося достигнуть цели, — лицо пловца под гребнем падающей волны.
На пятом году жизни своего театра, значение которого превзошло все то, о чем осмеливались мечтать его основатели, в годы расцвета, триумфов, чествований, Станиславский — как этот пловец под гребнем волны.
Трудности, волнения, кризисные ситуации не отступают — только меняют формы. Казалось бы, что может быть лучше для театра, чем введение актеров в правление театра, в состав пайщиков? Но резкое разделение на «пайщиков» и «сотрудников» в 1902 году приводит к обидам и недоразумениям. Уходит из театра давний помощник Станиславского — Санин. Уходит из театра Роксанова, в чем-то повторяя судьбу своей неудавшейся героини Нины Заречной. Уходит из театра Мейерхольд, резко порвав со своим учителем, так много ему давшим, — с Немировичем-Данченко; сохранив восхищенное благоговение перед Станиславским. Он уходит в провинцию, но не растворяется, не подчиняется ей — организует свое «товарищество на вере» в Херсоне, развивает принципы Художественного театра. Станиславскому приходится не только репетировать новые спектакли, но разбирать конфликты и претензии, мирить, сглаживать, объяснять и просить.
Казалось бы, что может быть лучше для театра, нежели активное участие в его делах Саввы Тимофеевича Морозова? Потомственный владелец крупных подмосковных текстильных фабрик и московских особняков, человек, живущий «широко и нелюдимо» (слова Горького), в 1902 году вносит большой пай в «товарищество», берет на себя все расходы по аренде, перестройке, содержанию театра в Камергерском переулке. Увлечен этой перестройкой так, что проводит дни среди известковой пыли и ведер с краской, сам пишет орнаменты, украшающие стены верхних ярусов. В 1903 году Морозов становится равноправным директором театра. Не привыкший к противоречиям, властный, он может сказать создателям театра: «Вы не любите дела», — может на заседании оборвать выступление Владимира Ивановича: «Это к делу не относится». Тот отвечает: «Я сам знаю, что относится к делу», — и уходит с заседания. Группа актеров во главе со Станиславским едет к Владимиру Ивановичу, затем к Морозову, улаживают отношения; они извиняются друг перед другом, а на следующий день возникают новые поводы для обид и извинений, взаимных упреков.
1903–1904 годы — годы начала огромной переписки Станиславского и Немировича-Данченко. Огромной по количеству писем, отправленных и неотправленных, огромной по объему писем. Десять, пятнадцать, а то и двадцать страниц, исписанных бисерным почерком Немировича-Данченко или торопливым почерком Станиславского, обычны в этой переписке. Письма полны воспоминаний о прекрасной совместной работе; письма полны обид на Морозова, который не вправе отменять распоряжений Владимира Ивановича, уверений — «я Вас люблю и высоко ценю», обид друг на друга: один хочет принять в театр актрису, которую не считает нужным принимать другой, один предлагает пьесу, которая не нравится другому, один просит отменить спектакль или репетицию — другой считает это нецелесообразным.
За пять лет во многом переменились роли руководителей театра. Прежде Станиславский был неизмеримо более опытным режиссером-практиком и руководителем, организатором театра. За прошедшие годы Немирович-Данченко освоил всю науку режиссуры и административного руководства. Он любит налаженное, великолепное «товарищество на вере» — свой Художественный театр, — и поддерживает эту налаженность сложного, тонкого механизма, части которого так трудно пригнать друг к другу. Для него священны протяженность репетиций, сроки выпуска спектакля, дата премьеры.
Станиславский чем дальше, тем больше увлекается самим процессом репетиций, работы с актерами. Он может затянуть репетицию до начала вечернего спектакля — пока ему не напомнят, что пора открывать театр для публики. Он может превратить репетицию в огромный урок дикции или пластики, может увести от авторского текста, действия, сюжета — обратно, в ту реальность, из которой рождался этот сюжет, предложить актеру десятки вариантов исполнения эпизода. «С ним — трудно, без него — невозможно», — сказала о Станиславском актриса, которую он заставлял десятки раз повторять одну фразу.
Владимир Иванович пишет об этом тактично, но достаточно укоризненно — пишет о том, что Станиславский должен был прогнать на репетиции два акта, а остановился на первом эпизоде. Пишет, что не хочет вмешательства Морозова в дела театра — эти дела они должны решать только вдвоем, в том единении, которое сопутствовало началу Художественного театра.
Люди, которые не нужны друг другу, в конце концов расстаются. Люди, необходимые друг другу, разойтись не могут. Станиславский и Немирович-Данченко необходимы друг другу. Когда Чехов — наконец-то! — дает театру новую пьесу, «Вишневый сад», они ставят ее вместе, как прежде.
В октябре 1903 года (горько жалуясь на «противного Брута») Станиславский пишет Чехову о только что полученной пьесе: «Я объявляю эту пьесу вне конкурса и не подлежащей критике. Кто ее не понимает, тот дурак. Это — мое искреннее убеждение. Играть в ней я буду с восхищением все, и если бы было возможно, хотел бы переиграть все роли, не исключая милой Шарлотты».
Репетируя с актером роль Соленого в «Трех сестрах», Станиславский привел неожиданное сравнение: Соленый чувствует себя в присутствии Ирины так же, как он сам — Станиславский — чувствует себя в присутствии Чехова. Он бывал у Чеховых в Дегтярном переулке и в «доме-комоде» на Садово-Кудринской. Он знал атмосферу этих простых квартир, где всегда было многолюдно, где за чайным столом сидели художники, поэты, никому неизвестные робко-восторженные поклонники таланта Чехова. Себя исполнитель ролей Астрова и Вершинина причислял к этим робким поклонникам: «…я чувствовал себя маленьким в присутствии знаменитости. Мне хотелось быть больше и умнее, чем меня создал бог, и потому я выбирал слова, старался говорить о важном и очень напоминал психопатку в присутствии кумира».
Станиславский подчеркивал, что «Антон Павлович по природе своей был театральный человек», и это их сближало. Еще больше сближала общность восприятия самой жизни, то совпадение ви́дения ее, которое и определило значение драматургии Чехова в сценическом прочтении Станиславского.
Это совпадение ви́дения, восприятия реальности воплотилось и в воспоминаниях Станиславского о Чехове — в описании облика писателя, деталей жизни (в Ялте «в полночь колокола звонили не так, как в Москве, пели тоже не так, а пасхи и куличи отзывались рахат-лукумом», — совершенно чеховское описание, сочетающее точность с лаконизмом).
Себя Станиславский видит в этих воспоминаниях неудачником, которого Чехов утешал после провала любительского выступления, и даже истинный триумф крымских спектаклей 1900 года вспоминает совершенно по-чеховски — как карикатуру, пародию на триумф: «После спектакля собралась публика. И только что я вышел на какую-то лесенку с зонтиком в руках, кто-то подхватил меня, кажется, это были гимназисты. Однако осилить меня не могли. Положение мое было действительно плачевное: гимназисты кричат, подняли одну мою ногу, а на другой я прыгал, так как меня тащили вперед, зонтик куда-то улетел, дождь лил, но объясниться не было возможности, так как все кричали „ура“. А сзади бежала жена и беспокоилась, что меня искалечат. К счастью, они скоро обессилели и выпустили меня, так что до подъезда гостиницы я дошел уже на обеих ногах. Но у самого подъезда они захотели еще что-то сделать и уложили меня на грязные ступеньки». (Событие это в изложении обычной газетной корреспонденции выглядит так: «К. С. Алексеева, беспрестанно подбрасывая его на руках… донесли до подъезда гостиницы».)
Это чеховское отношение к жизни воплощается в переписке 1902 года, когда Станиславский живет в аккуратном немецком курортном городе Франценсбаде, гуляет по ухоженным аллеям — большой, статный, с седыми волосами и черными бровями, а Чехов с Ольгой Леонардовной живут в Любимовке, сидят на балконе, где встречали восход Станиславский и Немирович-Данченко после первой беседы о будущем театре, гуляют по тем аллеям, где гуляли Алексеевы детьми. Ольга Леонардовна тяжело болела, и Станиславский предложил им провести жаркое время в Любимовке. Засыпал Чехова подробными письмами, где описывает «маманю», советует, как разместиться (лучше на первом этаже, потому что Чехову надо избегать лестниц, но внизу бывает сыровато, наверху же — всегда сухо). Наставлял, как обходиться с нерадивым работником Егором: «Антону Павловичу надо удить рыбу. Чувствую, что Егор забыл про лодку. Она существует, хотя, вероятно, в жалком виде. Скажите ему, чтоб ее спустили и поправили. Убрали ли балкон цветами? Если этого не сделали, мать будет в ужасе. Это традиция в нашем доме!! А традиции священны!!»