Впоследствии Яхонтов выдержит экзамен в заветную школу — и уйдет из нее в поисках своей дороги, сохранив в памяти Станиславского, «как ребенок уносит образ своего отца», — образ человека, который на московской улице 1918 года увлеченно учит школьника, как надо упираться языком в верхние зубы, чтобы исправить дикцию.
На стенах московских домов свежи следы пуль, не ходят трамваи, в квартире Каретного ряда нет электричества, но нужно, чтобы электричество было в театре, чтобы в зале было тепло, чтобы тротуары перед подъездами были посыпаны свежим песком, чтобы не задерживалось начало репетиций и спектаклей. Весь огромный организм театра должен жить в естественном рабочем ритме, объединяющем привычное, нажитое десятилетиями, с тем новым, что определяет жизнь сегодня.
Это тем более трудно, что понятие «сезон», в течение которого театр обязан выпустить несколько премьер, — понятие, организующее всю жизнь Станиславского, — сейчас распадается. В Художественном театре премьеры всегда редки сравнительно с другими театрами, но никогда еще не было сезона без новых спектаклей. Теперь же за шесть лет — с 1918 по 1923 год — театр показывает всего две премьеры («Каин» и «Ревизор»), из которых одна является возобновлением старого спектакля. Противники МХТ говорят о растущем кризисе самого театра и художественной системы Станиславского, которая якобы явилась итогом искусства прошлого, но рубеж нового искусства не перешла. Деятели Пролеткульта уверены в скором рождении «чистого», истинно пролетарского искусства, которое ни в чем не будет наследовать искусству прошлого. Понятия преемственности, наследования культуры, традиций зачастую не просто игнорируются, но перечеркиваются, как старомодно-несовременные, ненужные революционному народу. Художественный театр пролеткультовцы называют снисходительно: «Русские ведомости» театра. «К слухам о закрытии МХТ» — называются газетные сообщения 1918 года.
Возможность закрытия действительно существует — велики трудности работы, содержания труппы, мастеров, билетеров, уборщиц, сторожей. Всем нужны зарплата, пайки, одежда, жилье. В разоренной стране закономерен вопрос: нужно ли содержать, отапливать огромные театральные помещения (особенно оперных театров), шить из дефицитной материи занавесы и костюмы, давать пайки артистам — или закрыть театры, использовать трудоспособных людей в других, насущно необходимых делах? Старый уклад жизни канул в прошлое — может быть, и старый театр с его вниманием к личности, к судьбе отдельного человека тоже принадлежит прошлому, закономерно должен уступить место массовым действам, уличным празднествам?
Ведь в первую годовщину Октября в Петрограде идет премьера «Мистерии-буфф» Маяковского, в Москве показывается массовое празднество «Пантомима Великой Революции». Пролеткультовцы увлеченно ставят стихотворный монтаж «Зори Пролеткульта», в 1920 году Мейерхольд показывает драму Эмиля Верхарна «Зори», воспевающую великое народное восстание. На фоне серых кубов-декораций торжественны массы, хоры людей, где личности слиты, неразличимы. А в афишах Художественного театра чередуются названия старых классических пьес и пьес Чехова и Горького, ставших классиками.
Луначарский вспомнит впоследствии характерный разговор во время спектакля МХТ:
«Это было в первые годы после революции. В Художественном театре была дана пьеса Щедрина „Смерть Пазухина“. Публика восторженно аплодировала Москвину, Леонидову, всей талантливой постановке пьесы.
Ко мне подошел пожилой рабочий, добрый коммунист, человек довольно высокой культурности, но вместе с тем, как это тогда нередко бывало, — убежденный пролеткультовец.
Поглядывая на меня недоверчиво и в то же время злорадно ухмыляясь, он заявил:
— Провалился Художественный театр.
— Да что вы? — ответил я. — Разве вы не видите, какой успех?
— Это буржуазная публика аплодирует своему буржуазному театру, — ответил он уже с явным раздражением.
Я вступил с ним в ожесточенный спор.
Через несколько минут он, держа меня за рукав и с почти болезненной гримасой на своем суровом лице, говорил мне:
— Да и сам чувствую, что задевает, но я боюсь в себе этого, я в себе это осуждаю. Не должен такой театр нравиться хорошему пролетарию. Стоит только напустить к себе этого утонченного и старого мира, и начнется разложение в наших рядах!
Спор наш продолжался и дальше. Продолжался он не только с этим товарищем, а и с другими, мыслившими таким же образом».
Такие же диалоги происходили на спектаклях, которые ставил, в которых играл Станиславский. Он достойно переносит тяготы собственной жизни, но тяготы жизни театра его мучают. Маяковский встречает Октябрь с чувством: «Моя Революция». Станиславский встречает Октябрь с чувством: «Моя Россия». В этом понятии соединяются для него «бедные классы», Толстой и Ермолова, Чехов и Малый театр, Третьяковская галерея, театр в Камергерском с пловцом, рассекающим волны. Вся великая культура, которую нужно во что бы то ни стало сохранить для самих «бедных классов», ставших хозяевами жизни. Сохранить в самом буквальном значении: не дать промерзнуть зданию, не дать разойтись труппе, накормить мастеров, костюмеров, плотников, оркестрантов, работников хозяйственной части. Сохранить давний репертуар Горького и Островского, заново поставить «Чайку», достойно показать «Дядю Ваню», открыв новые возможности Чехова.
Это слово — сохранить — произносит Ленин: «Если есть театр, который мы должны из прошлого во что бы то ни стало спасти и сохранить, — это, конечно, Художественный театр».
Именно политика партии большевиков в области культурного строительства определила всю дальнейшую дорогу Художественного театра и его руководителей.
Театру активно помогает Малиновская, занявшая в 1918 году должность управляющего государственными театрами (с 1920 года они будут называться академическими). Обращение Станиславского «Глубокоуважаемая Елена Константиновна», «сердечные приветы», передаваемые коммунистке с большим подпольным стажем, выражают его отношение к ней.
В конце 1918 года Станиславский вспомнит свое первое знакомство с Малиновской: «Я, как представитель театра, в первую минуту был очень осторожен, написал Е. К. Малиновской письмо: „Я к Вам не приеду, но прошу назначить нейтральное место, где бы мы сошлись“. И мы встретились, и я с огромным дерзновением говорил с ней. Мне притворяться было не нужно, я совершенно свободный человек: у меня есть ангажементы за границу, в Австрию, в Америку и т. п. В политике я отчаянно аполитичен и не могу судить, кто прав — направо, налево или насередине: я все путаю, ничего в этом деле не понимая. Елена Константиновна приняла меня как нельзя лучше. Мы сказали друг с другом два-три слова о театре — и мы стали друг для друга люди театральные. По всем делам мне стало так легко разговаривать с ней, что я со всеми своими малыми и крупными нуждами шел к Елене Константиновне».
Сохранить театр помогает нарком по просвещению Луначарский. Огромна и трудна подведомственная ему сфера, в которой объединяются школы и клубы, университеты и театры — старые и новые, возникающие в огромном количестве, свидетельствующие о насущности искусства для вчерашних «бедных классов». Станиславский может обратиться к наркому по любому вопросу, но он не тревожит Луначарского личными просьбами, которые могли бы облегчить семье трудности быта. Он просит только о театре, о топливе для него, о необходимом количестве пайков для всех театральных мастеров. И для Художественного театра делается все, что можно сделать в эти трудные годы.
В 1926 году, в дни празднования юбилея Луначарского, Станиславский ему напишет:
«Торжественные дни хороши тем, что они позволяют раскрывать сердца и говорить то, что хочется сказать. Думая о Вас сегодня, я испытываю благодарные чувства за Ваше заботливое отношение к русским культурным ценностям вообще и в частности к театру…
От души желаем, чтобы судьба связала нас на долгие годы в нашей общей работе».
Они действительно связаны в течение долгих лет — нарком Луначарский и руководитель театра Станиславский. В результате общих усилий работа Художественного театра не прерывается после ноября 1917 года ни на один день. Идут репетиции утром, идут спектакли по вечерам — «Наша художественная жизнь кипит…».