Два дня не работать — это для такой неутомимой труженицы, как Жорж Санд, было чем-то из ряда вой выходящим. И все же она не жалела о двух потерянных днях, ибо после чтения книги ей «захотелось стать лучше, стать более отзывчивой по отношению к униженным и обездоленным». Ну разве это не трогательно? Благороднейшая женщина в семьдесят два года стремится стать еще лучше, сделать еще больше добра! Сущность ее гения — в этом чувстве жалости, в чувстве солидарности с человечеством; это чувство находишь во всех ее книгах. В самых смелых ее романах, даже в ранних ее произведениях, где столько неясного, столько рискованного, есть тяга к возвышенному. Мораль у нее бывает иногда ложная, обходящая правду стороной, но к ней никогда не примешивается низменное. Ограниченные рамки нашего журнала, посвященного театру, не дают нам, к сожалению, возможности рассмотреть все обширное творчество автора «Индианы». Поэтому мы будем говорить только о ее пьесах.
Отличаясь синтетическим умом, то есть схватывая по преимуществу общие контуры вещей и явлений и не обращая внимания на подробности, отличаясь богатым воображением, чувствительностью, ясностью мысли, Жорж Сайд обладала талантом драматурга, ее произведения пользовались успехом на сцене. Если успех этот и не был так велик, как успех ее романов, то дело здесь в самом жанре, исключающем описания, те разветвленные, всё обволакивающие образы природы, на которые она так щедра и которые уподобляют ее творчество замку или дворцу, заросшему буйным кустарником и ползучими растениями. Театр не допускает всех этих богатств, зато он требует условного грима, которого недоставало Жорж Санд, слишком естественной, возвышавшейся надо всем этим искусственным блеском, над фехтованием словами, рассыпающими искры на глазах у пресыщенной публики. Заслуживает ли она упрека в том, что она выводила на сцену не столько характеры, сколько чувства? Не думаю, ибо как раз это и обеспечило ее пьесам наибольший успех. Первая по времени ее пьеса — «Франсуа Ле Шампи», пасторальная драма, переделанная из романа того же названия. Пьеса эта, с самого начала получившая одобрение критики, сперва не привлекала публику. Но тогдашний директор Одеона Бокаж верил в принятую им к постановке вещь, верил, что она дождется, даже при недостаточных сборах, заслуженного триумфа. Сборы повысились только к тридцатому представлению, но зато потом несколько месяцев подряд театр бывал полон.
Последовавшие затем пьесы из крестьянской жизни — «Клоди», «Давильня» — имели меньший успех. Но тут дело было не столько в выборе сюжета или в драматической фактуре, сколько в их деревенской окраске. Париж вообще не очень-то любит пьесы из жизни провинции, не очень-то любит нравы и страсти, выходящие за привычные для него рамки светской интриги. Надо также признать, что условный крестьянский говор, на котором в подобных случаях заставляют действующих лиц изъясняться, при чтении, может быть, и не утомляющий, несмотря на свое однообразие, скоро становится в устах еще подчеркивающих его актеров совершенно невыносимым. Жорж Сайд это поняла и не часто возобновляла такие попытки. Успех, который имела ее первая пьеса, выпал и на долю «Замужества Викторины» — прелестной пьесы, верно изображающей буржуазию конца прошлого столетия. «Маэстро Фавилла», пьеса, специально написанная для Рувьера, и «Господа из Буа Доре», в которой в последний раз выступал на сцене Бокаж, — драмы оригинальные, свидетельствующие о богатстве и яркости воображения писательницы. «Маркиз де Вильмер», пьеса из еще более буржуазного быта, имела еще больший успех. Отлично разыгранная Рибом, Бретоном и г-жой Тюилье, тремя уже ушедшими от нас талантами, эта пьеса оказалась в числе тех произведений современного репертуара, которым особенно повезло благодаря счастливому сочетанию увлекательного сюжета и безукоризненно правильного распределения ролей.
Последовавшая затем драма «Другой» понравилась публике смелостью красноречиво утверждаемой мысли — надо заметить, что в пьесах Жорж Сайд, так же как и в ее прозаических произведениях, речь всегда идет о какой-либо социальной проблеме. Она писала, чтобы нечто доказать, и любила театр главным образом за то, что подмостки могут заменить трибуну. Несмотря на глубочайшее отвращение к репетициям с их скучной подготовительной работой, к искусственной, но всепоглощающей жизни театра, она все время возвращалась к драматургическому жанру. Для нее это была возможность беседовать с толпой, говорить с ней возвышенным и гордым языком, давать ей уроки достаточно широкбй морали, которую она, однако, умела приспособить к требованиям сценического искусства, лишенного возможности проявлять такую же смелость и пользоваться той же свободой, какая доступна книге. Ей это было тем легче, что в ту пору, когда она пришла в театр, время юного пыла для нее уже прошло, благородные, но опасные ее порывы иссякли.
Жорж Санд творила до последнего дня. Она писала две большие драмы, начала несколько романов. Все это останется незаконченным, ибо смерть настигла великую писательницу за рабочим столом, где она засиживалась допоздна под негаснущей лампой. Какое замечательное было поколение 1830 года! Сколько оно дало одаренных людей и талантливых произведений! Люди, принадлежавшие к этому поколению, были так духовно богаты, что сумели восполнить скудость нашего времени, неизменно преображая свой собственный гений, воспринимая все самые современные жанры, сумели снизить свой пыл до уровня нашего художественного темперамента и, словно желая утешить нас, более худосочных, чем они, сумели создать новые чудеса искусства из остатков своего великого пиршества. К ним принадлежала и Жорж Санд.
Мне хотелось выразить здесь мой восторг перед этим благородным женским образом, сияющим среди Плеяд, как звезда, носящая имя богини, среди стольких блистательных звезд.
ГОНКУРЫ И ЭМИЛЬ ЗОЛЯ
Драматургия Эдмона и Жюля де Гонкур только что вышла в однотомнике формата обычных изданий Шарпантье. Туда включена «Анриетта Марешаль», оригинальная, блестящая драма, как бы утвердившая в современном репертуаре жанр пьес с быстро развивающимся действием вроде «Жюли»[23] и «Пыток женщины» — пьес, летящих к развязке, словно поезд на полной скорости, а также «Отечество в опасности» — наиболее правдивое и точное воплощение исторических событий, когда-либо предназначавшееся для сцены. Правда, театр его отверг.
Этим двум превосходным драмам предшествовали другие опыты драматургического сотрудничества обоих братьев, список которых Эдмон де Гонкур дает нам в очень интимном по духу и живом, как страница из мемуаров, предисловии; оно останется в истории театра нашего времени.
В самом начале их карьеры, когда братья, простые любители искусства, но искусства во всех его областях, с увлечением проявляли себя как акварелисты и офортисты в тесных антресолях на улице Сен-Жорж, первым их драматургическим опытом был водевиль, который они написали на прокладке, предохранявшей рисунки от загрязнения, кисточкой, обмакнутой в тушь. Какое на» звание дать этой возникшей в мастерской художников фантазии, не соблюдающей никаких правил и написанной ради забавы? Ее и назвали «Без названия», а так как ни одного знакомого в газетном и театральном мире у братьев не было, то они на всякий случай отправились за советом к Сенвилю,[24] согласившемуся выслушать произведение неизвестных ему молодых людей. «Не очень — то приятно было читать Сенвилю. На подмостках у этого актера лицо было круглое и веселое, но у себя дома, слушая пьесу, он словно надевал маску хмурой непроницаемости, которая мало-помалу приобретала сходство со злобным выражением лица жирных мандаринов, чьи изображения в момент, когда они велят предать кого-нибудь пытке, видишь на сосудах, вылепленных в небесной империи». Комик, найдя, что в этой вещице не хватает куплетов, предложил нашим молодым людям принести ему что-нибудь другое. Через два месяца театр Пале-Рояль вернул им с обычными проявлениями сожаления водевиль в трех действиях «Абу-Гассан». Третьей их попыткой, на этот раз почти удавшейся, было новогоднее обозрение для Французской комедии — разговор у камина между мужчиной и женщиной в последний час старого года. Рассказывая об этом в присущей им увлекательной манере, выразительной и образной, с точностью, в которой чувствуется свежесть памяти, чувствуется, что запись была сделана в тот же вечер, Эдмон де Гонкур проводит нас через все сложные, волнующие перипетии, пережитые рукописью: сперва ее отнесли к г-же Аллан,[25] которая в это время занималась туалетом и сидела, заставленная трехстворчатым трюмо, словно зеркальными ширмами; затем — к Жанену,[26] который им не открыл, так как это был день, когда ему полагалось написать очередной фельетон; потом — к Лире,[27] которому тоже лучше было бы не впускать их, ибо у наших писателей беспощадно острая, чувственная наблюдательность, дающая им возможность и через четверть века вспомнить «комнату литератора, живущего по-бальзаковски, где пахло скверными чернилами и теплым духом еще не убранной постели». Затем Брендо[28] в белом халате, надетом на голое тело, носился по всей комнате за румянами и заячьей лапкой, пока авторы читали ему в антракте свою «Новогоднюю ночь». Бесконечно долгое ожидание на лестнице театра, на красной бархатной скамье, когда вместо сердца в груди пустота, во рту сухо, а напряженный слух старается уловить, что говорится за дверью величественного зала, где собрался репертуарный комитет, решающий их судьбу, наконец, хлопанье дверьми и раздраженный голос г-жи Аллан, кричащей членам Товарищества: «Это свинство с вашей стороны!..»