Для него все оказалось труднее, чем для брата. Он работал медленнее, с большим трудом, в нем не было того блеска, того избытка сил, каким и отличался старший. Темперамент у него был более сдержанный, не сразу выливающийся наружу. Вместо того чтобы добиться успеха, вызвав один-единственный взрыв хохота, он достиг его постепенно — терпеливым трудом, напряжением воли, выработкой своей особой мимики. Старший брат помогал ему советами, поддержкой, покровительством, — он уже тогда пользовался влиянием в театре. Но то, что сперва пошло младшему на пользу, потом стало для него препятствием. Это очень страшно — всю жизнь быть при ком-то «младшим». Старший, правда, был великодушен, был для брата отцом, насколько мог, продвигал его. Но подобной индивидуальности не всегда удается стушеваться по доброй воле. Оба в одном театре, оба в одном амплуа — трудно было сохранить такое положение. Тем более, что Французская комедия — это монастырь из поэмы «Вер-вер».[12] Это рассадник соперничества, конкуренции, претензий, споров и распрей, о которых публика и не догадывается. Понятно, что такой громкий, бурлящий жизнью и молодостью талант, как у Коклена, должен был возбудить и недоброжелательство и вражду, которые не осмеливались проявляться по отношению к старшему, прочно стоявшему на ногах, но зато отыгрывались на младшем. Видимо, это и побудило Коклена Младшего распроститься с Французской комедией и перейти на другую сцену, где он уже не будет находиться в тени брата, — хоть это и славная тень, но все-таки лучше свой собственный, хоть и маленький, лучик. И это проявление артистического самолюбия достойно всяческой похвалы. Нам только жаль, что г-н Коклен Младший избрал театр Варьете. Самым подходящим для него местом были бы театры Водевиль или Жимназ, где его своеобразный, современный талант предстал бы в своем истинном свете. А уж оттуда, создав две-три больших роли, он должен вернуться во Французский театр и на этот раз через парадную дверь, а не по унылой черной лестнице для дублеров и младших братьев.
СМЕРТЬ ФРЕДЕРИКА ЛЕМЕТРА
Только что после многих лет полусумеречного существования, задолго до смерти выпадающего на долю артистов, переживших свою славу, скончался Фредерик Леметр.
Нам не довелось видеть великого артиста во время его сценических триумфов. Лишь изредка, на внерепертуарных спектаклях являлся он перед нами, уже лишившийся памяти, уже без голоса, завернутый в романтический плащ, похожий на призрак, за которым тянется его саван, так что мы не можем судить о расцвете этого дарования, столь своеобразного и столь мощного, что оно оказалось навеки связанным с громкими именами Гюго и Дюма-отца и с эпохой возрождения драмы, относящейся к 30-м годам. Но те, кто вступил в жизнь до нас, с восторгом вспоминают образы, созданные Фредериком, его успехи, даже его недостатки, как бы наложившие на этот незаурядный облик печать гениальности, ту характерную черту, какой отмечаются все, о ком потомство должно хранить память.
Этим грандиозным индивидуальностям пристала некоторая неправильность черт — она врезается зрителю в память. Так, у Фредерика был не очень приятный голос, тяжелая челюсть, широкие, но несколько разболтанные жесты. А теперь вообразите себе, как на помощь всем этим недостаткам приходит огромная сила таланта, неслыханная его гибкость, и перед вами предстанет одна из тех ярких артистических личностей, которые сперва изумляют, а затем покоряют толпу. Он был подлинным создателем сложных образов романтического театра, образов порою сверхчеловеческих, но убедительных на сцене, то есть когда актеры сознательно преувеличивают образы драматических произведений, требующих именно такой интерпретации. Привыкнув к драматургии, любящей все чрезмерное, Фредерик, бесспорно, стал слишком эксцентричен и заразился некоторыми пороками вкуса. Это явствует из того, что, будучи приглашен во Французский театр, он не смог там остаться, он плохо себя чувствовал на его классических, прочных подмостках, на которых гибкостью своего дарования он напоминал подвижного клоуна, лишившегося податливой почвы, столь соответствовавшей его прихотям, его своевольным прыжкам. И, уже утратив былую славу, он вернулся в театр Порт-Сен-Мартен и там вновь обрел свою публику.
Его прозвали «бульварным Тальма»,[13] и это выражение сохраняет свой двойной смысл — и хвалебный и критический, ибо, несмотря на свою условность, хорошо передает и сильные и слабые стороны Леметрова таланта. Все созданные Фредериком образы навеки сохранят его печать. Дон Сезар де Базан, гордо носящий свои лохмотья, Робер Макер[14] — самый дерзкий негодяй во всем современном театре, Жорж из «Жизни игрока»,[15] Ричард Дарлингтон,[16] Трагалдабас[17] — вот великие создания этого артиста. К списку его триумфов можно было бы присовокупить «Генриха III»,[18] «Маршала д'Анкр», «Даму из Сен-Тропеза»,[19] «Пебло» и еще сотню драм, более или менее литературных, все это драматургия посредственная, драматургия неровная, которой артист придал известную ценность только благодаря своему таланту, но которая обречена была кануть в небытие раньше его самого.
ВИКТОР ГЮГО
Париж любит выставлять свои возвышенные чувства напоказ, но порой он становится женственным, чутким — в тех случаях, когда он хочет почтить тех, кого любит. В тот вечер, когда отмечалось пятидесятилетие «Эрнани», весь зал был озарен улыбчивой радостью; какое-то умиленное волнение царило в воздухе, и от этого ярче мерцали бриллианты, трепетней переливались женские украшения. С какой восторженной готовностью рукоплескали зрители, как сияли их лица, словно говоря: «Мы приветствуем не только поэта, но и человека!» А когда Сара Бернар своим мелодичным, чарующим голосом стала читать прекрасные стихи Франсуа Коппе, даже самые закоренелые скептики могли бы прослезиться, словно на чьей-нибудь золотой свадьбе, когда представители десяти поколений с умиленной торжественностью шествуют за прабабкой, еще хранящей юный румянец, и бодрым прадедом, который гордо носит свой старомодный фрак. Около ста лет, прошедших после представления «Ирины»,[20] на котором Париж вновь увидел и увенчал лаврами Вольтера, Французский театр не был в таком праздничном настроении. Но на этот раз наш Вольтер в добром здравии, его легкие расширяются, вдыхая воздух, насыщенный восторгами публики. Вместо юго чтобы воскликнуть: «Ах, друзья мои, вы меня просто убиваете!..»- он мог бы вполне искренне сказать: «Спасибо, друзья! Я оживаю от столь сладостного триумфа».
В семьдесят восемь лет Виктор Гюго держится прямее нас всех. Распорядок его жизни отличается необыкновенной точностью: он встает в пять утра, выходит из дому в восемь, кроме уж очень ненастных дней. Подобно Монтеню и г-же де Сталь, он всегда любил жить в большом городе, а после изгнания страсть эта в нем еще усилилась и окрепла. Ему не терпелось увидеть новые кварталы, недавно проделанные просеки — широкие проспекты, на которых беспрестанно гудят рожки омнибусов, Сену, где снуют паровые катеры. Самое большое для него удовольствие — это взобраться с утра на империал омнибуса и ехать через весь Париж, по бульварам, через рабочие кварталы, через районы, где живет беднота, до унылых улиц пригородов у самых укреплений, мимо домишек с садиками, мимо зарослей дикого овса и крапивы.
Каждый день в недрах беспрестанно видоизменяющегося города Виктор Гюго открывает какой-нибудь неведомый ему доселе живописный уголок. За последние два года он сочинил большую часть своих стихотворений, проезжая по пробуждающимся утренним улицам, задумчиво наблюдая с высоты империала. И правда, нет более удобного, более благоприятствующего бродяжничающему воображению и зоркому раздумью наблюдательного пункта, чем это скромное место на крыше омнибуса: за какие-нибудь три четверти часа и без малейшей усталости вы можете ознакомиться — от заставы до заставы — с самыми разнообразными Парижами. Мимо вас, как во сне, мелькают и исчезают богатые квартиры: тяжелые шторы подняты, наружу вырываются волны кисейных занавесок, а дальше, в бедных кварталах, ваш взгляд может проникнуть в узкие, темные окна одноэтажных домиков, где рефлектор из начищенной жести старается уловить снаружи хоть немного скупого дневного света в те дни, когда не приходится ради работы или ради Торговли зажигать газ еще до полудня.