Утром в палату вступала деловитая и равнодушная, как машина, сестра. Она никому не глядела в глаза и не скрывала, что для нее все здесь на одно лицо. Анюта очень боялась уколов, а кололи ее часто, а сколько она наглоталась лекарств! И ничего, терпела, зажмуривала глаза и стискивала зубы, когда подходила к ней сестра со шприцем. Зато доктор Юрий Григорьевич совсем не больно колол и при этом рассказывал что-нибудь смешное. Все хохотали, и Анюта смеялась и часто пропускала тот момент, когда иголка впивалась в ее тело. Она всегда поджидала доктора, и он, войдя в палату, тут же подходил к ней, потому что она лежала у двери.
— Ну что, Аннушка, — задумчиво говорил он, глядя на градусник, — тридцать семь и пять, это для нас не температура, это пустяки, но ты будь благоразумной девицей, не вскакивай и не бегай по палатам, видишь, и покашливать стала.
И все-таки эта пустяковая температура очень беспокоила доктора, потому что проходила неделя за неделей, а ее все не удавалось сбить. И кашель надолго привязался. Глядя на Анюту грустными, ласковыми глазами, доктор говорил, что придется направить ее на обследование в Калугу. Странные вопросы он задавал: не было ли у них в семье больных туберкулезом? Анюта этого не знала.
Ее совсем не интересовало здоровье, и лежать она, как приказывал доктор, не могла. Только стало ей полегче, она тут же поднялась и стала расхаживать по больнице. И так тут понравилось Анюте, что совсем не хотелось возвращаться домой. Весело и дружно жили здесь больные и доктора, санитарки и навещающие. Иногда к вечеру столько набегало родни и знакомых, что в тесных палатах было не протолкнуться.
— Это какая-то коммуна, а не больница! — жаловался доктор Юрий Григорьевич, но ничего не мог поделать.
Здесь лечились жители окрестных деревень, ничего, кроме работы, не знавшие. И теперь им трудно было поверить, что нужно только лежать, пить-есть, беседовать с соседями и больше ничего не делать. Порадовавшись денька два-три такой жизни, они начинали тяготиться, а потом и страдать без дела. Ходили на кухню помогать поварихам, мыли полы в палатах, даже дрова часто кололи сами больные. По вечерам, когда молодки из родильной палаты носили своих ребят в умывальню купать, все бегали глядеть.
Лена, толстая и ленивая поселковая баба, купала своего каждый день. Ее «негодяйчик» не засыпал без мытья, так и пищал всю ночь. Поэтому сразу после ужина больные начинали похаживать мимо родильного отделения и напоминали Лене:
— Ленка, гляди, мы воду поставили, подымайся купать своего малого, а то не даст нам поспать.
Лена, проклиная свою злосчастную судьбу, вставала и шлепала в умывальню, в который раз рассказывая, как не хотела этого ребенка, и не нужен он ей вовсе и не ко времени, третий парень, на худой конец, лучше бы девчонку, помощницу. Кто больше всех жалуется, того и жалеют, тому и помогают. Другим молодкам не таскали с кухни ведра с горячей водой, не пеленали и не убаюкивали их младенцев. Этот нежеланный, у которого и имени еще не было, вызывал общее сочувствие.
Анюта любила детскую палату и часто сидела в уголке, слушала разговоры рожениц, глядела, как они кормят. Молодки посмеивались над ней:
— Нюр, еще наглядишься на своих, они тебе обрыднут, радуйся, пока не навязались на твою голову.
Анюта грустно качала головой — нет, ей никогда не надоест. Когда она брала на руки туго спеленутого, почмокивающего дитеныша, ее сердце останавливалось от волнения и нежности. Покой и тепло дарило ей это крохотное существо. Не может ребенок быть нежеланным, нелюбимым, думала она, сердито поглядывая на Лену.
Но иногда эти больничные младенцы напоминали ей Витьку, таким, каким она его увидела впервые, в пеленках. И тогда Анюта возвращалась в свою палату грустная и притихшая, ей хотелось плакать. А к ночи могла навалиться самая настоящая, черная тоска, поэтому она боялась сумерек и ждала их наступления с тревогой. Терентьевна, старушка из ее палаты, скоро стала замечать:
— Ты опять задумалась, Анюта, не надо, дитенок, не думай!
— Как же не думать, баушка, само находит.
Пока по коридорам бродили, разговаривали и укладывались спать, Анюта не боялась. Но незаметно синели и чернели окна, гасли огни, и наступала такая тревожная тишина, от которой у нее билось сердце. Оставаться в темной палате было невозможно. Она бежала в коридор, где тлела тусклая лампочка, и часами стояла, прижавшись к стене. Нянька ругалась и гнала ее в палату. А в палате Терентьевна сидела в ногах и убаюкивала, как малого ребенка. Все помогали Анюте пережить ночь, сестры давали таблетки, но от этих таблеток оставался тяжелый дурман в голове.
Днем она не боялась. Их палата была самая шумная и веселая, сюда ходили, как на посиделки. Сразу же после обхода начинали собираться гости и просить:
— Терентьевна, давай сплети плетуху или прибаутку сбреши.
— Может, вам еще и сплясать? — смеялась Терентьевна.
Песни и больные, и нянечки распевали. А вот таких басен, скоморошин, как Тереньевна, никто не знал. И прибаутки из нее сыпались, как горох. Все ахали и дивились: как это можно запомнить, и кто это сочинил, что за писатель такой?
Да и где ж это видано, да и где же это слыхано,
Чтобы курочка бычка родила, поросеночек яичко снес,
На высокие полати взнес, голопузому за пазуху поклал.
А слепой-то ж подсматривает, а глухой-то подслухивает,
Безъязыкий караул закричал, а безногий удогон побежал…
Если кто-то заглядывал в палату, то уже не мог уйти. А у Терентьевны ни одной смешинки в глазах, такая артистка. Она знала не только веселые скоморошины, но и «божественные» песни. Рассказы ее Анюта слушала часами. Сколько она ума набралась, пока лежала в больнице, сколько выучила песен и басен. Бабы попадались ученые, несмотря на что простые, неграмотные. А старухи, такие как Терентьевна, даже высокознающие.
Но целый день Анюта не высидела бы с ними. Она отправлялась бродить по старой больнице, по ее таинственным коридорам, лестницам и переходам. За свою жизнь много ей пришлось перевидать больниц и в Калуге, и в Москве, но только этот деревянный дом с мезонином и просторными подвалами запомнился ей навсегда. Она любила дома, как живых людей, и в таких хоромах довелось ей впервые пожить, и впервые не из книг, а своими глазами увидела она флигель, камин, мезонин, балконы. Местные старушки еще помнили, как богатый купец, помирая, завещал свой дом под больницу. Так было заведено: купцы всю жизнь обманами и неправдами копили богатство, но перед смертью, чтобы замолить грехи, строили церкви, приюты и больницы.
Как-то Терентьевна ее позвала: хватит гулять без дела, помогай нам. У них в палате уже две недели лежала без движения старушка из Дрыновки и тихо угасала. Анюта кормила ее с ложечки и вместе с Терентьевной ворочала и переодевала. А когда старушка умерла, Анюта не испугалась, она уже давно не боялась ни смерти, ни болезней, только чужие страдания были невыносимы. Терентьевна прикрыла усопшей глаза, и они все вместе помолились за упокой ее души, прежде чем кликнуть нянечку. И долго потом говорили: как повезло Петровне, что умерла она в таком раю, где был за нею уход и пригляд, а не в своей избушке, где ни одной живой души рядом, дай Бог нам всем так помереть.
Навещали Анюту редко, но она не скучала по дому. Однажды, подкараулив попутную машину, примчались мать с крестной, измученные думами о ней. Долго кланялись в ножки доктору, благодарили его за все добро. Бедная мамка глазам своим не верила: ее Анютка нахваливала больницу и доктора, смеялась и угощала их пшенной кашей. Крестная ее отругала: ты бы пожалела свою мамку-горемыку, мы же собирались тебя назавтра в больницу везти! Анюта повинилась. Она сама без ужаса не могла вспомнить о том, что натворила. Когда в голове прояснилось, оглянулась назад и увидела все как бы со стороны. Как крестный всю ночь шагал по дороге, ведя лошадь под уздцы. И сказалась ему эта дорожка: неделю на печке пролежал. А мамка сидела рядом на телеге, поджав колени, нахохлившись, как больная птица.