Он не услышал, как из-за деревьев вышла старушка Баба Жа, когда-то известная всему Чудову почтальонка, давно похоронившая всех родных и в последнее время разговаривавшая только с собой. Многие считали ее чокнутой. Она опустилась на корточки рядом с Митенькой, достала из кармана кусок хлеба и протянула мальчику.
— Ты поешь, — сказала она, — поешь хлебушка, Митенька, прими да поешь, и полегчает…
Митенька ошалело уставился на старуху. У него был самый богатый словарный запас в Чудовской средней школе, но во всем его словаре не нашлось ни одного слова, чтобы ответить безумной старухе. Он хотел поблагодарить ее, но язык его словно умер, и тогда он просто принял подаяние и стал жевать черствый хлеб, щурясь от нового света.
Морвал и мономил
— Похоже, она просыпается, — сказал слепой Феликс, сын слепого Феликса и внук слепого Феликса. — Не сегодня-завтра и проснется.
Священник отец Дмитрий покачал головой.
— Легковерие, конечно, не хуже неверия, но все же в списке смертных грехов оно на восьмом месте. — Отец Дмитрий извлек из нагрудного кармана листочек лаврушки и понюхал. — Не пахнет. — И со вздохом добавил: — Красота должна прийти в мир, но удастся ли нам ее спасти?
— Красивая женщина — это еще не красота, — заметил Иванов-Не-Тот. — И счастье — не выигрыш в лотерею. Если бы это было так, Богу оставалось бы только смеяться над своими созданиями. Но Он еще никогда не смеялся. Юмор Господа неисповедим.
Слепец пожал плечами. Он и сам понимал: пока что-то не изменится, никто в городке не поверит, что Спящая Красавица Ханна, пролежавшая в подвале собора больше полутора веков, проснется да еще заговорит, вспомнив слова, давно вышедшие из употребления. Ведь солнце по-прежнему каждый день вставало где надо и садилось когда положено; женщины, рождавшиеся с крыльями, на вопрос, почему они не летают, отвечали по-прежнему: «А нам крылья не мешают»; люди забыли, что значит бояться смерти, и никогда не смотрели вверх, потому что голуби вот уже более ста лет не летали, а ходили по земле, как куры; и ни лимоны, ни лавровый лист, которыми теперь были завалены все магазины, не пахли ничем, — только лимонами и лаврами…
Посетители ресторана «Собака Павлова» вернулись к своему пиву, когда вдруг раздался голос старухи по прозвищу Баба Жа:
— Может, Феликс и не врет. Он сегодня выиграл в лотерею авторучку. А со счастьем можно и без души прожить.
Ну уж в это-то поверить никто и не мог, даже если бы хотел: Баба Жа продавала лотерейные билеты вот уже скоро сто лет, но еще никому не выпадала удача. Однако ветхая старуха, презиравшая удачу, но свято верившая в судьбу, только молча предъявила билет и выигрышную таблицу торчавшей за стойкой Вовке Службе, у которой, как и у ее прабабок, голова, грудь и задница были одного размера.
— Чтоб мне провалиться, — прошептала Вовка. — Выиграл! Кажется, у человека и впрямь есть душа, и пришла, наконец, очередь Господа посмеяться?
В это время и ударил колокол с реки, когда-то возвещавший о возвращении контрабандистов домой и за это по приказу властей лишенный языка. И тысячи ошалевших, себе не верящих жителей городка бросились к пристани…
Первой учуяв приближающийся запах лимона и лавра, Ханна всегда успевала прежде всех к пристани, когда хищнорылый пароход «Хайдарабад», с шумным присвистом плеща плицами огромных колес, весь — порыв, весь — натиск, весь — водокрушительная мощь железа, с искристо-черным плащом дыма за кормой, — являлся потрясенным жителям городка — на носу, конечно же, капитан Борис Бох — белая фуражка, белый китель с золотыми вензелями и пуговицами, дерзкий, наглый, слегка пьяный, с обезьянкой на плече. Первый вечер он проводил в ресторане в парусиновом кресле, опустив огромные волосатые ноги с узкими сильными ступнями в медный таз, наполненный горячей водой с лимонным соком и лавровым листом, покуривая черную сигару, крепостью не уступавшую цианистому калию.
«Чем пахнет настоящая жизнь? — вопрошал он. — Чем пахнут жажда жизни и слава Господня?»
«Лимоном и лавром!» — восторженно кричали хмельные женщины.
И только Ханна, поглаживая слепую голубку, мостившуюся на ее плече, — назло всем, конечно, по-детски переворачивала слова: «Морвал и мономил».
Капитан Бох накопил толику серебряных талеров и устал от походов по тайным водам, погонь и перестрелок с пограничниками и уже давно не скрывал, что желает только одного — уплыть навсегда с красавицей Ханной в порт Там, где мастера-стекольщики выдувают самые красивые в мире закаты, а мужчины прикуривают от женских улыбок.
«Россия — такая огромная страна, что будущего в ней всегда больше, чем прошлого, — говорил он. — А все реки — одна река. Я устал от вечности и бесконечности — я не хочу умирать, я хочу когда-нибудь просто умереть».
Его желания вскоре исполнились — почти все.
Когда одетая в подвенечное платье Ханна прибыла на судно, от бортов до топов украшенное цветами и фонариками, она обнаружила Боха в кают-компании, где звучала музыка и пахло розами. Розы были повсюду — в вазах на столах и на консолях, обвивали колонны, скрещивались длинными гирляндами под потолком, — вся каюта была изукрашена розами белыми и желтыми, цвета чистой артериальной крови и столетнего бордо… Капитан сидел в кресле с сигарой в руке. Гардения алой шапочкой пузырилась в петлице. Бокал стоял на подносе, рядом с огромной пузатой бутылкой. Похоже, капитан спал. Вытянув ноги и далеко назад закинув голову. Сзади что-то шевельнулось, и Ханна в ужасе обернулась. Сидевшая на рояле обезьянка вдруг оскалилась, спрыгнула на клавиши — там-тарарам! — и скакнула в открытое окно. И внезапно розы — все, сколько ни было их в каюте, в вазах и под потолком, стали бесшумно опадать, осыпаться. Казалось, в каюте вдруг повалил густой снег из лепестков роз — белых и желтых, светло-кровавых и исчерна-бордовых… Ступая по пышному ковру из лепестков, она вернулась к капитану и дунула ему в лицо — розовые лепестки разлетелись, застряв лишь в волосах и бороде. Глаза у Боха были выколоты. Раны прикрыты двумя серебряными талерами. Третий талер он сжимал зубами, как пулю.
Утверждали, что он чем-то не угодил хозяевам. Другие говорили, что власти давно охотились за бесшабашным капитаном, перевозившим в ящиках с лимонами и в мешках с лавром оружие для бунтовщиков.
Ханна не слушала соболезнований — она молча проследовала в подземелье древнего собора, где с незапамятных времен пустовал саркофаг какого-то святого, деяния которого памятны более Богу, чем людям, и, сбросив подвенечный наряд, легла в гробницу. На груди у нее примостилась голубка. Когда спохватились, выяснилось, что девушка уснула мертвым сном. Ее решили не трогать. Так она и пролежала почти сто лет под крышкой саркофага со спящей голубкой на груди. За нею ухаживали только слепые (ведь девушка была непорочна и нага), от которых люди и знали, что Ханна по-прежнему спит — не жива, но и не мертва. Как слепая птица у ее левой груди.
Не сразу люди поняли, что же случилось на самом деле, и только спустя несколько месяцев кто-то вдруг сказал: «Да ведь запаха нет! Мир утратил все запахи!»
Так и было, хотя многие считали, что мир утратил только любовь.
И как ни поливали лимоны лимонным соком, они пахли только лимонным соком, а вовсе не обжигающей жаждой жизни и славой Господней.
Много раз ее пытались разбудить, но это никому так и не удалось. В конце концов с этим смирились. Она стала Спящей Царевной. Спящие различаются только ландшафтом, потому что у них нет ни прошлого, ни будущего. Она не утратила пола — она закрылась, как цветок. Это было чудо, и вскоре сюда пошли, как в церковь. Загадывали желания. Произносили какие-то заклинания — у многих шевелились губы. Быть может, это были вовсе и не заклинания и не молитвы, а проклятия — их она тоже сполна заслужила. Потому что она-то и была смыслом этого города, всей этой жизни, с ее редкими просветами счастья и ядовитыми змеями в колодцах, нескончаемым трудом, за который платили гроши или вовсе не платили, с запахом керосинок и кошачьей мочи, с беспрестанным пьянством на свадьбах и похоронах…Восхищение и страх — ведь она пережила все и всех. Революции и войны, ребятишек, умерших от скарлатины, и стариков, задохнувшихся избытком безжизненной жизни… Люди рождались, женились, заводили детей, строили, воевали, а она — лежала, нет, она покоилась в саркофаге, вне времен и людей, но без нее, как многие понимали, не было бы ни времен, ни людей, ни даже города, а может быть, и мира. Она была звеном, связующим мир. Старики знали, что их правнуки увидят ее точно такой же, какой видели ее они, и в этом было что-то бессмысленно-умиротворяющее: значит, есть, есть сила над временами, незримо пронизывающая человеческие жизни и превращающая их в общую жизнь. Неизменная, прекрасная, нетленная. И — живая. Вот что было важнее важного: она была живая. Она спала так давно, что одно это позволяло людям надеяться на конечную справедливость, на последний Суд, на истину в последней инстанции, которую хранила Спящая, и многим было довольно одной этой мысли, и мало кому хотелось, чтобы она вот сейчас вдруг проснулась и сказала все, что знает, потому что все были уверены: ее знания не выдержит никто. Пусть лежит, свидетельствуя жизнь и правду. Это — для всех. А когда придет время и потрясется земля, когда матери станут пожирать своих детей, а отцы — убивать сыновей, когда свихнувшиеся боги с упоением устроят великую бойню, когда вся эта жизнь окажется на самом краю и дальше идти будет некуда, — вот тогда и придут к ней миллионы, и она встанет и скажет, и только эти отчаявшиеся миллионы примут ее правду и не умрут, а сделают по слову ее и установят на земле настоящую правду…