"Уйду, сейчас уйду", — лихорадочно думала я, приводя в порядок свой замерзший нос. Решительно посмотрела на Владимира Владимировича и тут только заметила, что он ходит по комнате и что-то бормочет. Скромно села на краешек стула и принялась прислушиваться. Скоро бормотание перешло в стихи. Это были посмертные стихи Сергея Есенина, только Владимир Владимирович читал вместо "предназначенное" расставанье "предначертанное". Стихи были прочитаны несколько раз с начала и с середины, с повторением по нескольку раз некоторых строчек, но все со словами "предначертанное". Я вдруг неожиданно для себя поправила:
— Предназначенное.
Маяковский продолжал читать "предначертанное".
Я сказала уже громко:
— Предназначенное.
— Натинька, вы прямо первая ученица! Если бы стихи были доработаны, было бы "предначертанное", — настойчиво сказал Владимир Владимирович.
— А мне больше нравится "предназначенное".
— А Есенин вообще вам нравится?
— Нет! — храбро солгала я.
Маяковский удивился и вдруг засмеялся:
— Врете вы! Такая романтико-лирическая трагическо-героическая девушка — и чтоб Есенин не нравился!
— Мне Маяковский нравится, и вообще я хочу домой, — мрачно отрезала я.
— Домой пойдете, когда Есенин понравится. Я вам стихи его читать буду, — ласково уговаривал Владимир Владимирович.
Читал: "Собаке Качалова", куски из "Черного человека", по-моему, еще не вышедшего тогда, "Песнь о собаке". На "щенятах" у меня показались слезы на глазах.
— Вот видите, а говорите — не нравится Есенин, — наставительно говорил Владимир Владимирович.
На другой день, 27 января, лекция была отменена из-за какого-то концерта. Мы целый день провели вместе. Днем гуляли в Царском саду. Владимир Владимирович был вооружен кастетом и маленьким револьвером "баярд". На мой вопрос: для чего столько оружия? — ответил:
— Боюсь, чтоб вас у меня не отняли!
В парке было много ободранных бродячих собак, и Владимир Владимирович с каждой из них пытался разговаривать, но все они поджимали хвосты и быстро убегали от нас. Когда мы вышли на мост, соединяющий две части парка, Маяковский обратил внимание на то, что решетка начинается очень высоко и внизу очень редкая.
— Детишки могут выпасть!
— Детишки с няньками, — сказала я.
— Не все, некоторые ходят-ходят с няньками, а потом возьмут и убегут, — засмеялся Владимир Владимирович, многозначительно глядя на меня.
28 января. Четверг. На улице возле Домкомпроса громаднейшая толпа. Пролезть к дверям невозможно. Наши сопровождающие пускают в ход силу. Растрепанные, с пылающими щеками пробираемся к контролю. Не пускают даже с билетами: коридоры, фойе, лестницы — все забито билетным и безбилетным народом. Записка Владимира Владимировича у меня в руках производит свое действие, мы проходим. Сзади раздается треск и звон разбитого стекла, ворвавшаяся толпа опять стискивает нас. Сваливаем пальто без номера знакомому капельдинеру, никаких номеров давно нет, все раздевалки забиты.
В зале невозможно найти никаких своих мест. Сидят по двое на одном стуле, друг у друга на коленях. Все страшно шумят, переговариваются через весь зал. Слышен украинский говор. Публика совсем не похожа на посетителей прошлых лет. Мы, аккуратненькие девочки и мальчики из всяких консерваторий и студий, совсем тонем среди молодежи из техникумов и вузов, заполняющей на этот раз зал. При появлении Маяковского становится еще шумнее. Крики, аплодисменты, из-за дверей рев не уходящей публики. То и дело подают записки-просьбы, но задиристого содержания.
— Если у нас нет денег, значит, нам не нужно знать Маяковского?
— На лекцию Маяковского пускают нэпманов, а пролетарское студенчество нет!
— Маяковский, пропусти!
Владимир Владимирович быстро находит единственный возможный выход: пустить всех.
В зале нестерпимая жара и духота. Маяковский без пиджака уже с самого начала лекции. Аудитория настроена бурно и нельзя сказать, чтоб очень дружелюбно. Кроме обычных выпадов о самовосхвалении, самомнении и т. д., публика очень интересовалась финансовой стороной поездки в Америку. И наконец, раздались голоса, которые прямо вопрошали: — Кто дал вам деньги на поездку в Америку? — На чьи деньги вы ездили в Америку?
Как сейчас помню большую, прямо скульптурную фигуру Владимира Владимировича с протянутой вперед рукой и его замечательный, прекращающий все вопросы ответ:
— На ваши, товарищи, на ваши!
Стихи, как всегда, разом прекратили все разговоры, вопросы и записки. Читать в этот раз Маяковскому пришлось очень долго, так как многие, например:
"Шесть монахинь",
"Блек энд уайт",
"Американские русские",
"Кемп "Нит гедайге", -
приходилось читать по два раза. Вообще же, по-моему, на этой лекции были прочитаны все американские стихи.
Зал гремел, безумствовал. Я же совсем потеряла представление о действительности. Для меня не существовало ни этого шумящего зала, ни дома, ни тетки рядом, ни вообще ничего на свете. Ничего, кроме Маяковского, который читает такие замечательные стихи и смотрит при этом на меня.
Вечером опять было очень холодно. Отец сам решил посадить меня на извозчика. Подруга, к которой я якобы отправлялась на день рождения, жила очень далеко. Извозчик был старик, видимо, строгих правил, потому что, когда мы отъехали и я сдавленным голосом сказала ему:
— На Подол ехать не надо, поезжайте в "Континенталь", — обернулся ко мне и с возмущением стал меня отчитывать:
— Так-то, барышня, папашу обманывать! Это за каким же делом вам в гостиницу надо?
Мы ехали очень медленно, чуть не шагом, и, поэтому несмотря на непродолжительность дороги, старик, который не переставал меня отчитывать, сидя к лошади боком, довел меня буквально до слез.
В комнату к Владимиру Владимировичу я ввалилась с такой физиономией, что Маяковский сразу рассвирепел:
— Кто? Папа? Мальчишки? Что случилось?!
Рассказ об извозчике подействовал на него странно.
— Я думал, вы смелая, большая девушка, а вы крохотка совсем, — говорил он явно разочарованно. Увидев, что я совсем растерялась и расстроилась, заслужив еще и его неодобрение, Владимир Владимирович стал говорить мне приятные вещи, стараясь утешить. По его словам, я была и красавицей, и умницей, и платье у меня было замечательное, и "копытца" (туфли) хорошие, и вообще я была лучшей из всех девушек. "И девушку Дороти, лучшую в городе, он провожает домой". Я спросила, чьи это стихи. Сказав, что начинает разочаровываться в моей "образованности", Маяковский очень хвалил Веру Инбер. Помню его слова: — У нее крепкий мужской стих.
Рассказал мне содержание "Веснушчатого Боба", из которого помнил только вышеприведенные строки, "Сороконожки" тоже помнил плохо, но зато "Сеттер Джек" знал и прочел все. Особенно нравились ему строчки "Уши были, как замшевые, и каждое весило фунт". Несколько раз в течение всего вечера говорил эти слова и при этом делал такие движения руками, что еще больше становилось ясным, какие это милые, приятные уши и как приятно их подержать в руках. Помню, что в этот вечер упоминал имена Сельвинского и Пастернака. Помню, что Пастернака называл "лучшим русским поэтом".
В субботу, 30 января, была еще одна лекция Маяковского. Лекция эта была тоже в зале Домкомпроса и мало чем отличалась от первой — та же толпа, рев, крики, аплодисменты. Те же споры во время лекции, как всегда плачевно кончающиеся для оппонента Маяковского. Много записок, почему-то в большинстве грубых, глупых и старающихся больно задеть Владимира Владимировича. Почему же на этих наших лекциях в Киеве редко бывали лояльные, поддерживающие, так сказать, записки или выступления? Очевидно, аудитория, в громадном большинстве всегда восторженно принимавшая Маяковского, была уверена в его силе, в его замечательной способности молниеносно и смертельно отвечать на враждебные выпады и выражала свое восхищение и одобрение только овациями, которых, конечно, до сих пор не имел ни один поэт или писатель. На этой лекции мне запомнилось два ответа Маяковского по вопросам, не имеющим к ее теме никакого отношения. Откуда-то сверху, в тишине, наступившей перед стихами, раздался тоненький женский голос: