Та же неловкость тяготела над ним и сейчас. Он ни о чем не спрашивал, ничего не пытался узнать. Они сами по очереди приходили к нему, упорно желая исповедаться.
Все началось задолго до этого четверга, просто раньше они только подступались к этому.
Он не всегда и не сразу понимал, что скрывалось за безобидными замечаниями.
— Мама ушла?
— Часа два назад.
— Ей звонили?
Имя Наташи не произносилось, но филигранно вписывалось в разговор, приобретая особое значение. От частого и, может быть, преднамеренного упоминания о ней присутствие ее становилось почти осязаемым.
— Отец на антресолях?
— Кажется, да.
— Скоро он там и есть будет.
Она ни за что не хотела, чтобы Андре походил на отца.
— Почему ты не застегиваешь воротник рубашки?
— Она мне уже мала, ведь у меня крупная шея, как у папы.
— Что бы ты ни говорил, сложение у вас разное: он весь в ширину, а ты — в длину.
— Но затылок и плечи у нас одинаковые.
— В твоем возрасте, как это ни странно, он был худощав. Он никогда не занимался спортом, никогда в жизни не двигался, разве что вокруг зубоврачебного кресла. — Но бабушка тоже…
— Ты защищаешь Баров?
Но бывали и другие воскресенья. Прогулки на машине сменились прогулками на яхте Поцци, с кем они подружились — Андре не знал каким образом — в Канне.
Кардиолог Леонар Поцци обосновался в доме на Круазетт, где теперь у отца был кабинет. Не исключено, что именно из-за Поцци он туда и перебрался.
Сначала они обедали у них в Ла Напуль, на вилле, построенной в современном стиле. По чистой случайности их сын Матиас оказался в одном лицее с Андре.
— Не хотите ли в следующее воскресенье совершить прогулку по морю?
Несколькими годами моложе Бара, полный жизни, звонкоголосый и почти всегда веселый, Поцци был муниципальным советником и главой ряда компаний. Его одномачтовая двенадцатиметровая яхта называлась «Альциона». У Поцци была дочь Эвелина, блондинка в отличие от своего брата-брюнета.
Почему же Андре, страстно любивший море и корабли, как и прежде, боялся этих воскресных дней?
В порту встречались около десяти — Поцци всем семейством ходили к мессе. Матросом служил старый рыбак, а Бар более или менее ловко помогал при маневрах.
Пока поднимали паруса и выходили из порта, дети и женщины оставались в кокпите[10].
Дальше острова Святой Маргариты заплывали редко; там бросали якорь, и мужчины принимались рыбачить. Г-жа Поцци, белокожая выцветшая блондинка, меланхолично улыбалась.
— Не заняться ли нам обедом, Жозе?
— Иду, Лора.
Через несколько недель они уже перешли на «ты». Мужчины тоже. Без видимых причин Андре не любил их, как не любил и Матиаса. В лицее он избегал его, а вот Матиас, напротив, на каждой перемене старался встретиться с ним.
Прежде чем сесть за стол в душной каюте, они купались, потом поднимались на борт по тиковому трапу, прикрепленному к релингам.
Позже обязательно следовало:
— Партейку в бридж?
— Можно нам взять шлюпку, папа?
— При условии, что не заплывете далеко.
Гребли по очереди. Эвелина, которая была младше брата, дулась из-за каждого пустяка или требовала вернуться. Мимо проносились катера, и шлюпка, словно пробка, подпрыгивала в кильватерных струях.
— Ты решил задачу по математике?
— Да. Ничего трудного.
— А мне отец сделал. Полчаса мучился. Молодчина!
— Кто?
— Мой отец. Они приятели с директором. Вместе ходили в школу в Тулоне. Только не рассказывай никому.
— Почему?
— Еще подумают, что мне дают поблажку.
Однажды вдоль порыжелого берега Эстереля они дошли до Сен-Тропеза.
Два других раза отдавали якорь в порту Вильфранша возле военных американских кораблей и ужинали в ресторане.
Его мать искрилась задором, говорила больше всех. Они пикировались с Леонаром Поцци и, случалось, смеялись, тогда как другие терялись в догадках.
Теперь он задумывался над словами матери, сказанными еще до знакомства с Поцци, и, кажется, находил объяснение смущению, которое всегда испытывал в их присутствии.
Зимой играли в бридж то у одних, то у других, и Андре досадовал, что под предлогом дружбы родителей детям приходится проводить вместе все воскресенья.
— Можно послушать пластинки? — спрашивал Матиас.
— Нет.
— Боишься, что разобью?
— Это мои вещи, и трогать их никому нельзя.
Андре не лгал. Ему не понравилось бы, если кто-нибудь, даже отец, брал его пластинки. Он никому не давал своих книг, а все деньги, что получал на воскресенья, дни рождения или Рождество, тратил на пластинки и книги, которые долго выбирал.
Несмотря на кажущуюся беспорядочность, он был до маниакальности бережливым — ни смятой страницы в книге, ни испачканной или порванной обложки. И прежде чем поставить пластинку на диск, он протирал ее специальной щеточкой. И снова лето, а потом зима, зима, когда на вилле чаще всего принимали друзей; гости оставались допоздна и танцевали в гостиной.
Не той ли зимой число друзей стало сокращаться? Их становилось все меньше, несмотря на телефонные звонки матери.
Поцци всегда приходили первыми, а уходили последними. Андре отправляли спать, и он засыпал под шум и гам, неоднократно рискуя быть внезапно разбуженным.
Однажды ночью дверь отворилась. Вырванный из сна, он с криком вскочил с постели.
— Кто здесь?
И женский голос — он его не узнал — смущенно прошептал:
— Ох, простите! Я ошиблась.
Дама, видимо, приняла его комнату за ванную. Однако и на первом этаже был туалет для гостей.
Как-то в воскресенье, перед Рождеством, он удивился:
— Поцци не придут?
— Госпожа Поцци в Париже.
Не пошли и они к ним в следующее воскресенье, а в лицее Матиас избегал его, не заговаривал с ним и даже не здоровался.
Андре не пытался понять. Это выходило за границы его личной жизни. Он радовался, что отныне воскресенья снова принадлежат ему самому.
А потом Матиас перестал посещать лицей. Несколько дней спустя Андре спросил у своего одноклассника Франсуа, сына мясника с площади Гамбетты:
— Он что, болен?
— Нет. Теперь он с матерью и сестрой живет в Париже.
— А отец?
— Ты разве не знаешь, что его мать потребовала развода?
Больше они не встречались, и эти годы он прожил вполне безобидно.
Он начал жить своей собственной жизнью, непохожей на жизнь родителей.
Он помнил громкие, особенно у матери, голоса, доносившиеся из спальни, но тогда не обращал на это внимания, считая вполне естественным, что родители спорят.
Теперь он снова видел лицо Поцци, которого изредка встречал на Круазетт, — маленькие черные, словно нарисованные тушью усики, ярко-красные губы. Именно это больше всего и поражало; он даже задавался вопросом, уж не красится ли тот. Но особенно его злило радостное высокомерие в глазах Поцци.
Он видел также на стенах города огромные портреты певца Жана Ниваля; у того были такие же усики, такие же черные волосы, та же радость в глазах.
И еще он видел свою мать: уверенная, в себе, она выходила из выкрашенного желтым дома на улице Вольтера и, чуть дальше, садилась в машину.
Он не сомневался, что, машинально взглянув в зеркальце заднего обзора, она нахмурилась. Она видела его. Может быть, узнала и Франсину.
Но видел ли он ее — вот чего она не знала, вот о чем спрашивала себя с тех пор.
Не потому ли она провоцировала его, закладывая основы своей защиты?
Защищаясь, она нападала. Неуклюже набрасывалась на отца, поминая в своих нападках даже его крестьянское происхождение.
И ей удалось смутить душу сына. Сможет ли он теперь смотреть на отца так же, как два дня назад?
Она исказила его образ, и если в том, что она говорила Андре, была правда, эта правда тоже была искажена.
В доме их было трое, с Ноэми, которая почти никогда не выходила из кухни, — четверо. И перед каждым длинный день, который предстоит прослоняться по дому, протомиться по углам, стараясь не встречаться друг с другом.