Данило История залез на стол или на стул? Кто сломал бубен? Круг. Ритм круга. По существу, печальная жалкая тряска. Волнует? Нет, удивляет. Кто я? Не считая имени и фамилии, происхождения, занятия, что такое Иван Катич? Он пялил глаза на желтую ведьму: я кажусь вам необычным, барышня? Нет, он не говорил вслух, он только думал. Уродливые женщины интеллигентны. Как правило.
— А почему ты, студент, не говоришь мне, когда придет поезд из Ниша?
Он оттолкнул эту бабенку в желтой шали, окруженную желтым пламенем. Ему напомнили о пристойности поведения, хоть он завтра и отправляется на фронт. Звуки бубна и злоба заложили уши. Слова вокруг словно бы опухли, округлились, какие-то жирные слова. Воняло жареным мясом и табаком.
…Почему эта Иванка Илич, если она знала, что ночью убежит с болгарином, почему она дала ему свою замызганную тетрадь всего с двумя решенными примерами? И он взял с собой в Париж эту тетрадь и листал ее, листал каждую ночь, он выучил наизусть все ее неверно решенные примеры…
Издали ему улыбался Богдан и кивал головой. Нет, он к ним пока не пойдет. Здесь у стойки интересно. Когда захочется песни, тогда он пойдет к ним за столик. Возле него оказался паренек в белом фартуке, доброта светилась в его глазах. Иван нагнулся к нему, шепнул в ухо:
— Слушай, я тебе дам десять динаров, поймай мне двух сверчков.
— Ты пьян, господин студент. Пожуй кунжут и орехов. И сегодня и завтра до полудня ешь повидло.
— А ты уже сегодня можешь за двух сверчков получить десять динаров. Только чтоб живые были. В спичечную коробку их посади.
— Поклянись, студент…
— Честное слово.
— Гони залог.
— Бери динар. Я тебя здесь жду.
Он сунул ему в ладонь два динара, обрадованный, очень обрадованный: повезет с собой на фронт сверчков, в окопы, одного отдаст Богдану… Да, а чем их кормить?
— Простите, господин, вы не знаете, что едят сверчки?
— Не придуривайся, завтра швабы тебе башку разнесут. Ты вот что мне скажи, если знаешь: придет когда-нибудь этот проклятый поезд из Ниша?
Он повернулся спиной к этому шимпанзе.
— А вы не знаете, сударь, чем питаются сверчки?
Изнутри его распирал смех. Громкий, уверенный, но не слышный из-за музыки; плясали коло, бубен описывал круги, страстно, но не весело. Он переводил взгляд с одного столика на другой и не различал лиц поющих людей. Крикнул:
— Братья, кто знает зоологию?
Женщина в желтой шали прижалась к нему. Плясали коло. Кто-то из танцующих толкнул его в спину, он ткнулся носом в желтую шаль, издававшую незнакомый запах.
— Если вы ответите мне, чем питаются сверчки, я скажу вам, когда приходит какой-то там поезд. — Он смеялся в ее большие живые глаза.
— Необычный ты парень. Да, да, герой. Жаль, что ты не в Салониках, а придется тебе ни за что ни про что жизнь отдавать.
— Необычный?! — Он сделал несколько глотков, взял два кусочка мяса. — Что ты сказала? — И положил ей на плечо руку. Чтоб не качаться.
— То, что слышал.
— Откуда ты знаешь, что я необычный? Объясни мне, почему я необычный?
Парни из коло схватили девицу в желтой шали, потащили ее за собой, куда-то увели. Засыпали их басы, забросали скрипки и бубен.
— Какое мне дело, докуда дошли швабы? Вот погляди на студентов. Победа за нами. Голову даю на отсек, за нами победа. «Ой, Сербия, мать родная!..»
— Белград вот-вот сдадут, сынок. Дней через пять будут в Крагуеваце.
И опять сжимает ему локоть. Пощечину нужно дать этому шимпанзе.
— Это штатская, дезертирская стратегия! Вы слышите? — крикнул Иван.
— Что вы такое, несчастные! Горсть соли, брошенная в Дунай и Саву. За неделю вас всех перебьют, бедняги! Вы жертва.
— Мы сербская интеллигенция! Мы — Обиличи[59]! Сегодня капралы, завтра герои. А потом бессмертные, господин трус!
— Выдай ему, Кривой! Литр красного Ивану Катичу-Обиличу!
Он упал головой на стойку. Ведь он не кричал на этого тылового шимпанзе. Как это его услыхал История? Да, музыка кончилась. Зал бродил от дыхания множества людей, слов, горячей пищи.
— Давай песню! Где сербская Воеводина, не там она, нет, она в груди сербства. За дело, музыка! Мы завтра уходим, а вам отдыхать до Франиной[60] смерти.
— Браво, История, — шепнул Иван в грязную муть. Песня и музыка совсем угасят лампы и скроют желтую шаль девицы, она где-то далеко, в окружении капралов. Если хоть на мгновение станет тихо, он влезет на стол и прочитает все неверные примеры Иванки. Всю тетрадку.
— Не надо натощак пить, Иван. Пошли с нами ужинать.
Кто это о нем заботится? Повернувшись, он обнял Богдана.
— Отвечай мне храбро и сурово на один вопрос. Ты мне веришь? До конца?
Горько ему из-за темного кровоподтека на лице Богдана, поцеловал бы он след удара Глишича.
— Верю, Иван. А ты разве сомневаешься в этом?
— Я хочу, чтоб ты сперва выпил литр вина.
— Я не пью.
— Я тоже не пью. То есть не пил. А сегодня вечером пью, сейчас пью.
— Ладно, я выпью пива.
— Давай, только две кружки залпом.
— Идет.
Он заказал пиво и снял очки, чтобы не смотреть через них на Богдана. Ужас! Как же он с одной парой очков пойдет на фронт? Будет ли мама ждать его в Нише? Отец должен знать, когда студенты уходят на фронт. Ладно, он сойдет с поезда, достанет очки и догонит их другим поездом. Улыбка Богдана протянулась от стены к стене, поверх массы голов, пронзила песню, разворошила гул потных голосов. Он шептал Богдану в ухо:
— Я хотел существовать на этом свете. А не проживать жизнь. Существовать или проживать. Ты понимаешь, в чем разница и дилемма? Знать, что ты, или проживать жизнь. Это дано. Но с сегодняшнего дня… Именно с того момента, когда я услыхал скворца на дереве перед казармой, где выстроился наш батальон, и Глишич явился сообщить, что наступил момент отдать жизнь за отечество, мой Богдан, я увидел, как у нас обуглились сердца. У всего батальона разом. А скворец поет себе да поет. Да. Тогда мне захотелось жить. Только жить. Ужасно захотелось. Кровь забурлила. Но не от страха, нет, честное слово. Ты мне веришь? — Он положил руки ему на плечи.
— Я тебе верю.
— Скажи громче.
— Я тебе верю, честное слово. — Богдан осушил кружку пива.
— Жить всю жизнь. Жизнь, а не дух, какие-то идеи, какие-то истины. Настоящая жизнь, Богдан. Вот эта самая, с этим ужасным шумом и отвратительной вонью мяса и вина. И с этой необычной девицей в желтой шали. Которая не знает математики. Спорим, что ей не под силу даже два простых действия. А чего ты, Богдан, хочешь на этом свете? Прости, что я так крупно тебя об этом спрашиваю.
— Если крупно спрашиваешь, крупно тебе и отвечу. Я хочу того, чего нету на этом свете.
— Идеалы, однако, самое жестокое изобретение. Я теперь ненавижу идеалы.
— Ты имеешь в виду родину?
— Не только ее. Я имею в виду всяческие будущие рай. Прости, я их ненавижу. Послушай немного, пожалуйста. Вдруг, честное слово, мне все как-то становится ясно. Будто по бумаге читаю. Будто эти бутылки и фужеры сплошь великие истины. На самом деле в Голубых казармах я усомнился во всех, абсолютно во всех человеческих идеалах, требующих принесения в жертву жизни. И писал об этом Милене, только она не ответила.
— Ты, вероятно, считаешь, что аскетизм является моим идеалом?
— Я ненавижу все, что является отказом от чего-либо.
— Я тоже, Иван, не приемлю отказа. Я хочу, пока живой, полный жизни, изменить этот мир. Я вовсе не монах…
— Я еще не совсем пьян, и не говори, пожалуйста, то, что, тебе кажется, мне приятно слышать. Мне только правда приятна, знай… Все вы, кто хочет революции, кто проповедует справедливость и равенство, кто желает создать рай на земле, все вы требуете жертвовать жизнью. Извини, но это ужасно.
— Но, дорогой товарищ, дело в том, что борьбу за справедливость и равенство на земле я не воспринимаю как жертву. Я ничем не жертвую. Я испытываю огромную радость, не похожую ни на что другое. Я ощущаю в себе жуткую силу. Я испытываю чувство, которому не может быть равным никакое удовлетворение. Это понятно только тому, кто глубоко верует. Тебе ясно?