— Пусть выйдет из строя тот, кто вчера покушался на жизнь подпоручика Илича!
— Да он потерял голос. Фантастично. Посмотри на его усы, прямой угол, — бормотал Валет, не шевеля губами.
Богдан хотел видеть взгляд того, кто потерял голос, того, кто мальчишество возвел до степени покушения; усы Глишича, стоявшего на лошади перед строем, двигались под сурдинку.
— Последний раз приказываю: покушавшемуся на жизнь подпоручика Илича выйти из строя!
Скрипел сухой песок под подошвами, скрипели патронташи; кобыла Глишича угрожающе стала бить копытом по земле. У Ивана скрипнул ремень на винтовке: выйдет. Богдан шептал:
— Не будь ты папочкиным философом и баричем. Будь последователен, Иван. Заслужи подвиг. Ты станешь самым славным в Студенческом батальоне.
— Каждому второму из первого взвода шестой роты три шага вперед.
Иван качнулся от шепота офицера и хотел было шагнуть. Богдан поймал его за ремень:
— Ты — первый!
— Что рты разинули, скотина интеллигентская?!
— Вторые, вторые номера, вперед, банда студенческая! За два месяца не выучились рассчитываться, а покушения на сербского офицера устраивать умеете! — шептал начальник Глишич, сдерживая кобылу, терзавшую землю передними копытами и пригнувшую шею — вот-вот пойдет на людей. Командир роты извлекал из строя вторые номера, ребята смешались, оборачивались, оглядывались, растерянные, напуганные. Данило История решил первым выступить из строя; стоявший впереди Бора Валет сделал шаг влево и замер.
— Смирно! Взводный, принесите из конюшни веревки. Бегом марш! — впервые громко и своим обычным голосом приказал офицер.
С растерянным взглядом Иван повернулся к Богдану.
— Не дергайся ты! Я знаю, что нужно делать. Помалкивай, — шептал Богдан, на самом деле не зная, как поступить. Вторые номера наверняка свяжут. Упекут в карцер или станут пороть перед строем, чтоб выдали «покушавшегося». Если погонят в тюрьму, все в порядке. Дело выйдет. Там никто не признается. Тогда оставшиеся забастовкой потребуют их освобождения. Но если их начнут пороть перед строем всех шести рот, он бросится на Глишича, стянет с кобылы, сорвет эполеты: «Ты, офицерская сволочь, королевский холуй! Сабельник, палач буржуйский. Ты швабов бей, а не сербских студентов и добровольцев!» Потом увести батальон в казарму, построить баррикады. Произнести речь и выбрать-штаб восставших студентов. Потребовать, чтобы сам Пашич приехал для переговоров. Не соглашаться на переговоры с военными властями. Выдвинуть антимилитаристские и патриотические лозунги.
— Связать этих взбунтовавшихся скотов! По двое, — глухо распорядился Глишич; кобыла его грызла удила и мотала головой.
Как сообщить общественности о бунте? В первую очередь депутатам-социалистам, соображал Богдан, с ненавистью глядя на Глишича, милитариста, бандита, националистического дурака, буржуйского палача, усы бы ему выдрать.
— Унтер-офицеры, вперед! Вывести изменников на гласис и расстрелять взбунтовавшихся преступников! Чего глаза вытаращили? Выполняйте приказ! Шагом марш!
Связанные зашевелились, повернулись лицом к строю: смотрят на офицера, не верят, молчат. И только Данило История, повернувшись к Ивану и Богдану, презрительно крикнул:
— Вы глупцы! Я под огнем переплыл Саву, чтобы драться за Сербию, мать вашу! — и сделал несколько шагов к гласису, потянул связанных за собой, но его осадили и он с трудом удержался на ногах. Иван посмотрел на Богдана.
— Извини, я должен сознаться, — прохрипел он.
— Ни в коем случае! Рта не раскрывай! Я сам справлюсь с Глишичем! — шептал тот, держа его за ремень. И связанные, стоявшие ближе, слышали, что он сказал; он встречал их испуганные взгляды и рос, рос — его видел весь Студенческий батальон, Скопле, Димитрие Туцович, Наталия смотрели, как он медленно, улыбаясь, словно Дмитрий Лизогуб или Степняк[57], шел к офицеру Глишичу, жестокому воинскому начальнику, буржуйскому палачу, креатуре националистов. Он остановился, но не по стойке «смирно» и с улыбкой: пришел его час; он задыхался от сознания собственной силы, он все мог и смел, а Глишич крикнул:
— Ты чего смеешься? Я тебя, тебя спрашиваю! Как фамилия, спрашиваю?
— Богдан Драгович.
— Это тебя называют Усачом?
— Меня.
— Значит, ты тот самый Драгович, Усач, птичка социалистическая!
— Господин подполковник, имею честь доложить… — И умолк, глупо начал, стало стыдно такого обращения. — Это я метил в голову подпоручика Кровопия банкой с вареньем. Но, к сожалению, промахнулся. Мои товарищи невиновны.
— Ты? Что ты говоришь?
— Да, я. И будь у меня граната, я бы в этого болвана подпоручика швырнул бы гранату. Вот, вам понятно? — Он опять улыбнулся, но почувствовал, что неубедительно, потому что губы вдруг свела судорога, сжало предчувствие: Дон-Кихот его расстреляет.
— Ты что, оглох? Я тебя спрашиваю, что ты изучал? Право или философию?
Он лишь улыбнулся в ответ. Подумал, захотелось ему улыбнуться. Потому что не мог, не смел заговорить. Голос бы его выдал, и весь Студенческий батальон услыхал бы, как бьется его сердце и дрожит голос.
— Разоружить и отправить в тюрьму этого социалистического бандита! В тюрьму! Батальон — на занятия! — пронеслось где-то поверх головы Богдана, и он позволил солдату снять с себя винтовку и ремень, глядя, как терзает шпорами кобылу подполковник Глишич и мчится галопом в канцелярию на противоположном конце казарменного плаца. Солдат подтолкнул в спину.
— В тюрьму, шагом марш!
Он ощутил столь желанное волнение; возможность жертвовать собою. Твердо ступая, он направился к конюшням и каменной тюрьме, увлекая за собою все взгляды. Он верил: изумленные взгляды.
3
Иван готов был крикнуть: «Это я виноват», но не смел, Богдан ему запретил; он готов был бежать за ним вслед, обогнать, прежде чем тот войдет в тюрьму. Богдан бы встал у него на дороге, улыбнулся. Иван повернулся к товарищам: встретил в их взглядах злобу и презрение. В отчаянии снял очки, чтобы никого не видеть. Командир подавал какие-то команды; Иван тер глаза и виски, не зная, как поступить.
Данило История встал рядом с ним, на место Богдана, потянул за рукав, повернул:
— Кончено. Пошли на занятия.
И подтолкнул вперед, командуя: левой, Иван! Левой!
Он шагал словно во сне куда-то под гору, делая все, что говорил Данило История; только его и слышал. Бежал по мелкой траве, падал в кусты, стрелял, стрелял. И лишь усталость принесла какую-то ясность в его голову; во время привала он лег на спину и стал отчетливее понимать все происшедшее с того момента, как Кровопий облаял их сестер и Богдан добровольно отправился в тюрьму.
Его окружили ребята из их взвода.
— Хорошо, что ты метил в Кровопия. Жаль только, что промахнулся, не попал в голову. Но, понимаешь, Кривой, не по-товарищески стоять в строю, когда нас связывают и Дон-Кихот приказывает унтерам вести на расстрел. Нечестно, что из-за тебя пострадал Усач.
— Вы думаете, я испугался признаться? Вы всерьез так считаете?
— Почему же ты не вышел из строя?
— Мы же договорились, что никто в нашей спальне ничего не бросал в Кровопия. Вы с этим согласились, я молчал. Я не просил вас меня защищать.
— Но ты не имеешь права требовать от своих товарищей такой жертвы за свой поступок. Ты отлично знаешь, что Дон-Кихот фанатик.
— Неужели вы думаете, я бы остался стоять в строю, если б вас повели на казнь? — Он чувствовал, как стучит у него кровь в висках.
Все молчали.
— Неужели вы в самом деле думаете, что я испугался, что мне и сейчас страшно признаться? — бормотал он, обводя по очереди взглядом ребят, лежавших в сухой траве вокруг, далеких и чужих.
— Тогда почему ты позволил, чтобы Усач вышел вместо тебя к Дон-Кихоту? Эх ты, парижский лев! Папочкин сорбоннец!
— Честное слово, Богдан всю ночь и все утро убеждал меня не сознаваться. А сегодня даже грозил. Бора, ты же слыхал, что он мне говорил!