— Ужасно тяжело и горько быть сербом! — воскликнул Царич, с которым, судя по всему, ракия сделала свое дело.
— Но и грустно быть сербом, господа! — бросил Бора Валет, низко склонившись над тарелкой.
Данило только удивлялся: этот молчаливый «отменный музыкант» Царич никогда так не рассуждал. Можно было поклясться, что в своей жизни он вообще не пробовал ракии. А сейчас опустошал одну стопку за другой. И приходилось его слушать.
— Вы забыли о том, что Сербии объявил войну не император или правительство, как полагалось бы по дипломатическому протоколу и международным законам. Сербии объявил войну Берхтольд, всего-навсего министр!
— Верно, товарищ! Эти крупные европейские разбойники настолько ненавидят нас, сербов, что не считают нужным пользоваться своим разбойничьим лицемерием, взяли да объявили: сербы, вы будете уничтожены! Причем карательной экспедицией. Со времен религиозных войн в Европе не было карательных экспедиций. — Ротный в отличие от громогласного Царича говорил спокойно и тихо, а выражение лица у него оставалось таким, будто вот-вот он заплачет.
— А знаете ли вы, братья, что австрийский посланник барон Гизль не стал даже слушать ответ Пашича на ультиматум Берхтольда? Неужели вы этого не знали? — удивлялся раскрасневшийся Царич.
— Как это не стал слушать?! Брось ты эту выдумку, достойную писателей и полицейских. Мы ведь в окопах.
— Это доказано, Бора, доказано. Когда Пашич принес ответ сербского правительства, после того как мы отвергли ультиматум, господин барон в охотничьем костюме, в фаэтоне бежал в Земун… у этого господина Гизля лежал на столе полный текст ответа, который Вена требовала от Сербии. Когда Пашич начал читать ответ сербского правительства, Гизль смотрел в венский текст и чиркал по нему карандашиком. И на третьей фразе, при первом же слове, которое не совпадало с венским текстом и стилем, этот господин посланник прервал Пашича: «Хватит, господин премьер-министр. Императорским и королевским правительством я уполномочен заявить: Сербия наши требования не принимает. Вы хотите войны!» — «Сербия войны не хочет, но у Сербии есть свое достоинство», — ответил Пашич. А Гизль уже встал, — Царич вскочил и стал изображать барона Гизля, — и, сдвинув пятки, непринужденно, элегантно кланяясь, объявил войну Сербии! — Всхлипнув, он повалился на место и залпом выпил еще одну стопку.
— А ты, Царич, в это время стоял за дверью? Или прятался под письменным столом Гизля? — насмешливо бросил Бора в наступившей напряженной тишине.
— Я это точно знаю. Мой дядя — близкий друг Пашича. Тот ему по секрету рассказал. А дядя накануне моего ухода на войну со слезами на глазах поведал об этом мне.
— Мы, члены «Молодой Боснии», — тихо и взволнованно, как бы самому себе, начал офицер, — стреляли в голову этой жестокой и подлой Европе. Я забываю обо всех страданиях и муках, когда вспоминаю, что я друг тех, кто убил Франца Фердинанда. Будущего императора. Охотника на серн и оленей, которому взбрело в голову уничтожить сербов, покорить Балканы и Дарданеллы, а потом двинуться на Россию.
Ужин завершился согласием. Пригорюнившийся, словно после признания в любви, ротный не пытался их удерживать. Он велел им отправляться спать, сказав, что сам разбудит, когда придет время.
Выйдя во тьму, Данило решительно произнес:
— Я, ребята, сейчас не в состоянии играть в карты.
— Ты в своем уме?
— И мне, Бора, тоже не хочется. Не тереби меня. Я не буду. Я пьяный и грустный. Я пришел к вам сегодня, чтоб исповедаться. Вы были мне самыми близкими. А завтра я погибну. Я знаю. Я должен погибнуть.
— Не трепись, Царич. Не выношу пьяных исповедей и пьяных самоубийц.
— Ну почему ты, Бора, такой тупой и жестокий? Пойми ты, человек. Я жутко несчастлив. — Царич заплакал, чем растрогал Данилу.
— Что случилось? — Данило положил руку ему на плечо, пытаясь заглянуть в лицо.
— Тебе известен, Данило, эпилог моего успеха у Фаники? Когда мы с тобой, выйдя из «Слободы», хотели подраться из-за нее на берегу Вардара. Вернее, ты пытался бросить меня в Вардар за то, что Фаника пригласила меня и даже взяла под руку.
— Да, ты был свиньей. Я весь вечер просидел с ней, все подготовил, мы договорились отправиться к ней, и вдруг ты, преданный жених, после полуночи подсаживаешься и лезешь к ней с объятиями. Хотя сперва мне это показалось забавным.
— Не знаю, что на меня нашло. Последняя ночь в Скопле, утром на фронт. Весь батальон кинулся на баб. Не знаю, что на меня нашло. А ведь я пуще жизни люблю свою невесту. Обожаю ее. Она — нежная, чистая, красивая.
— Ты ж не Сербию предал, бога твоего музыкантского! — рявкнул Данило.
— Плюнь ты на преданность невесте! Наверняка тебе сегодня повезет в покере! — Бора подхватил его под локоть.
— В ту ночь Фаника наградила меня сифилисом. Я гнию заживо. Я решил погибнуть, ребята.
— Ты что?! Из-за этого принести себя в жертву отчизне? Браво, патриот! Ух, было б здорово, если б из-за этого ты заработал звезду Карагеоргия! — не унимался Бора.
— Бора, я тебе дам по морде! Сто раз тебе говорил: в такие минуты я не выношу твой цинизм! — Данило оттолкнул товарища.
— Неужели ты считаешь, что я его выношу?
— Зачем мне такая жизнь и свобода! — Царич захлебывался от слез. — Я погибну в первой же атаке.
Их остановил часовой. Спросил пароль. Но ни один не смог вспомнить пароль в ночь накануне наступления.
11
— Снаряды! Снаряды привезли, Адам, вставай! — кричал над ухом Урош Бабович.
Адам высунул голову, приподнялся на локтях, но остался на своем ложе, под попоной в сене.
— Завтра вся армия наступает, детьми своими клянусь! Приказано готовиться к трехдневному маршу, слышишь!
Урош Бабович выскочил, а Адам принялся не спеша выбираться из своего логова, вышел под навес и чрезвычайно огорчился своим внешним видом. Разве можно в наступление идти в таком виде, на таком коне? В трофейной шинели и на кляче — да лучше сдохнуть! И он принялся за дело. Новую австрийскую шинель, снятую с убитого, чтоб неприметней было под швабской каской бродить позади линии фронта в поисках Драгана, с придачей выменял на сербскую, изорванную и прожженную, смыл со штанов пятна крови капрала Якова и отправился по эскадрону, а потом и по селу в надежде обменять свою клячу. Или купить какую-нибудь животину, похожую на коня, которая сможет, ежели понадобится, галопом довезти его до Валева. Сможет нагнать штаб дивизии, что отступает первым, а наступает последним. Если они займут Сувобор… А занять нужно, должно, всем хочется; он видел и чувствовал: внезапно как-то вдруг всем это ударило в голову, и завелись даже самые что ни на есть неверующие, отоспались самые усталые, насытились самые голодные. По хлевам да сеновалам десятками валандались с бабами, тянулись к юбкам, точно бараны на соль. Но кому ж сейчас, помимо офицеров с саблями да эполетами, дано вволю пощупать женские коленки? Будь у этих баб в Такове хоть по дюжине ног, все одно по целой ноге на каждого не хватит.
На главном тракте солдаты окружили обозные подводы: кому-то угрожали, обнимались, бросали вверх шапки, целовали в морды волов, заглядывали в телеги. До него дошло: снаряды. Адам подошел ближе, чтоб убедиться собственными глазами: солдаты брали снаряды на руки, целовали, точно ягнят. Похлопывали, как поросят. И он тоже не выдержал — провел ладонью по телу снаряда, подержал пальцы на светло-желтом обрезе гильзы, словно желая ощутить упругое, напряженное биение пульса. И понес его в себе от дома к дому, от конюшни к конюшне; осматривал лошадей, предлагал мену и приплату — десять динаров. Потом двадцать. Не соглашались, черти. За рыжего коня предложил какому-то унтеру дукат. Тот сперва не поверил. Он показал монету. Став серьезным, унтер принял деньги, но захотел сперва увидеть, на что торг пойдет. Адам побежал за своей клячей, вернулся верхом. А унтер исходил смехом:
— Ну и дурень ты, Катич. Хорошо, не я тебя мастерил. Ладно, только вычисти как следует лошадь и хвост подстриги.