— «…Молодой Катич не думает отцовской головой…»
— Неужели он тоже сына лишился? — прошептал Ачим и сурово добавил: — Читай, Наталия.
— «…да и Скерлич[18] для него не идол. Он презирает реформистов и буржуазных постепеновцев. У него сильный ум и хорошо развитое чувство справедливости и добра. В том, что до сих пор он не стал социалистом, виноваты домашние условия и его чудаческая увлеченность книгами».
— Не пропускай!
— «Этот молодой Катич с его незнанием жизни являет собой тяжкое обвинение своему оторвавшемуся от народа отцу и своему классу. В нем я вижу нечто несчастное и трагическое. Нечто вызывающее сожаление и печаль». Вот, деда Ачим.
— Прочитай еще раз последние слова.
— Да это так… Одна мысль. Она не относится к твоему внуку.
— Ты меня не утешай. Читай, прошу тебя!
— Не сердись, деда, все прочту. «Они, — Богдан думает о господах, — они своими детьми осуждают себя на погибель. У них дома, под крылышком, среди сытых и избалованных детей растут Базаровы и Лизогубы[19], короче, настоящие их противники. Они их делают беспокойными и несчастными, даже когда сами сильны. Зародыш погибели прорастает в сердцах угнетателей».
— Почему это Вукашин угнетатель? У этого твоего Богдана мусор в голове прорастает, чтоб ему пусто было! Читай дальше, читай, раз я тебе говорю!
— «… Я придаю большое значение бунтовщикам и недовольным из буржуйских домов. Хотя они и не всегда являются семенами будущего, но это открытые раны на любом теле и дырки на любом мундире. Главное, они — такие вот дети — и побеждают буржуев и тиранов».
Старик стукнул палкой по лесенке.
— И Вукашин лишился сына! — пробормотал и скрылся во тьме своей комнаты. Девушка не посмела следовать за ним, подошла к окну.
Что делать? Она хотела прочитать только первые фразы, обрадовать его. Мало ей, что о письме знала мать и сама она бесчисленное количество раз читала его до самой зари. Глаз не сомкнула сегодня ночью: читала и слушала дождь, стучавший в такт его словам.
Колокола утихли; рокот крыш заглушал их замирающее эхо. Наталия отодвинулась от стены, к которой прижималась полной тяжелой грудью. Ворота захлопнулись за ней. Маленький колокол снова принялся оплакивать смерть кого-то из преровских земледельцев; высоко над селом, в облаках, сталкивались небесные голоса. Не будь и небо расхристано, как дорога, она узнала бы того, чей голос сейчас двумя стонами последний раз звучал над Моравой.
Вот женщина, перешагнув порог, ухватилась за косяк и глухо стонет, пошатываясь, а мальчуган ее сидит на куче желтых тыкв и прутом просверливает одну из них.
Отец малыша был смуглый смешливый увалень: несколько раз Наталии доводилось видеть, как, мокрый от пота, разгоряченный, он бешено колотил волов так, что у них кровь шла из ноздрей. Куда ему угодила пуля? В каждом письме он беспокоился о волах.
Наталия стояла под копной кукурузной соломы, прилаженной к шелковице у забора, вытащив из-за пазухи письмо Богдана, шептала:
Ночью, на карауле, я смотрю на звезды. И ошеломлен нахлынувшими чувствами: не будь тебя, я бы усомнился в том, что существую. Сможем ли мы любить в рабстве? В эти дни в нашем Студенческом батальоне любое сомнение равно предательству.
Ее оглушают колокола.
Старик прибивает черный флаг над дверью: и Радош тоже погиб.
Они вместе ходили в школу, он приносил ей утиные яйца. Он был лучшим певцом в Прерове; дед его идет к дому, наполненному рыданиями, но минует его и останавливается у сеновала, зарывает голову в сено.
Она быстро шла проулком и вдруг поняла: у бронзы для всякого один голос, равная сила, одинаковой продолжительностью звучания пономарь возвещает о смерти человека, обозначенного в одном сообщении, внесенного в один список. А они не были одинаковые. Они были добрые, злые, смешные, несчастные, храбрые… Были.
За углом кто-то затянул песню и оборвал; она остановилась: два рекрута идут с торбами, сопутствуемые дедами и матерями. Она знает их. Что им сказать? Счастливого вам пути? Уклониться некуда. Она стояла и ждала, пока они пройдут. Один из них, Здравко, молчаливый, угрюмый, заводил песню, выкрикивая какие-то слова, мать хватала его за рукав, умоляла молчать.
— Хочу петь. Я тоже погибну, — кричал он, размахивая руками. — Доброе утро, Наталия. Прощай, Наталия!
— Счастливого тебе пути, Здравко, — прохрипела она.
— Откуда счастливого, когда помирать иду! Слушай, обещай перед матерью и дедом, что будешь мне письма писать, пока я жив. Они не умеют.
— Обещаю тебе, Здравко.
— А мои вслух читай. Всем соседям, ладно? — спросил второй рекрут, надвинувший шайкачу[20] низко на глаза, чтобы скрыть слезы.
— Буду, ты только пиши почаще.
Здравко опять пытается затянуть песню, мать плачет и трясет его за сумку, чтоб молчал.
Наталия ускоряет шаг: только бы не слышать и не видеть их, но не миновать ей домишко без забора, один-одинешенек во дворе, самый бедный в Прерове.
Женщина, платок сполз на шею, медленно и молчаливо ходит вокруг дома, останавливается на миг, чтобы ударить себя в грудь кулаками, и продолжает кружить, следом, держась за ее юбку, оступаясь, ковыляет по грязи босая замурзанная девочка.
Дука, свинарь Джордже Катича. Ни одного письма не пришло от него с фронта. А она ему написала три. В последнем отругала: «Как же тебе не стыдно! Ты единственный во всем Прерове письмеца домой не послал. Напиши сразу, иначе я расскажу твоему командиру, какой ты муж и отец». Без него они с голоду подохнут.
— Наталия, зайди выпить за упокой души сына. Вы ведь в школу вместе ходили, — окликнул ее через забор отец Боривоя.
Вытирая глаза, она вошла в дом. На столе чистый — парнем носил — костюм Боривоя, он напоминает о юноше, у ворота — горшок с зажженными свечами, рядом тихо рыдают мать и вдова.
Эту пустую смятую оболочку навеки покинул смуглый лихой парень, плясун, на всех церковных сходках и богомольях дравшийся с ровесниками, разрушавший коло, ножом разгонявший соперников.
— Это что же, опять Сербия погибает, а, Наталия? — шептал отец Боривоя, не сводя глаз с опанок сына.
— Не может погибнуть Сербия. С нами вместе Россия воюет.
— Бабы, поднесите Наталии, как полагается. Что поделаешь. Господь нам его дал, господь и взял. Могла болезнь унести, пока младенцем был. А вот дождались, стал парнем и солдатом. Польза от него была и земле, и державе. Умел и радость, и заботу принести. Выходит, жизнью откупился, — шепчет отец Боривоя над пустой разложенной на столе одеждой.
И снова брела она между изгородями, скользила по грязи под рыданья женщин и колокольный звон, встречала рекрутов, уходивших на сборный пункт, всякий раз трепеща, когда надо было пожелать им счастливого пути. Остановилась под копной сена, поднятой на ясень, вынула из-за пазухи письмо Богдана:
Наша армия отступает. Возможно, нам угрожает разгром. А мы, студенты, чувствуем себя победителями. Ты понимаешь, что это не безумие? Мне жутко стрелять в людей, но я убеждаю себя, что буду сражаться за человеческую справедливость и свободу бедных и угнетенных. В них — моя родина. И в тебе, Наталия. Честное слово, я так чувствую: ты моя вторая цель, за которую я сражаюсь на войне.
Понимаю и не понимаю, милый мой, глупый. О господи, зачем я вышла из вагона в Лапове? Чего испугалась? Его больших, круглых, как галька, слов. От желания как сознание потеряла. Свет в глазах померк. Только о том я и думала, когда перешла через Мораву, нет, когда прочитала:
Обязательно доберись в среду днем, потому что в четверг мы отправляемся в Скопле. Я отправляюсь на войну. Наталия, приезжай раньше на одну ночь. Приезжай, если веришь мне. Непременно. В любом случае. За ночь до отправки. Война, Наталия.
Потому я и выскочила из вагона. Толкнуло меня что-то, не думала я об этом в дороге, ни одной минутки не хотела. Вдруг испугалась, привиделось: он наклоняется над ней, засыпая ее словами и ослепляя очами; выпрыгнула из вагона, побежала от станции, в кукурузу, в плети тыквы: поезд свистнул далеко, уходя к Рале без нее. Хотела зарыдать, мучилась, не могла. Взгляд цеплялся за темные комья земли, обращал их в сумерки, в бездну. И она испугалась самой себя, своего бессилия и далей, доползла до дерева, на которое можно было опереться: почему она так его боялась? И не нашла ответа.