Он кивнул. И она тотчас все поняла.
— Твоя жена? — Первая жена.
Она не удивилась. Напротив. Казалось, она всегда подозревала что-нибудь в этом роде.
— И что же ты собираешься делать?
— Не представляю.
— Завтра все начнется сначала. Мы таких видели.
— Да.
— Кто тебе дал морфий?
— Врач.
— Пройдет немного времени, и она вновь примется за свое.
— Знаю. Он оставил мне одну ампулу.
Странно, но слова, фразы, события, сама реальность не имели теперь для него никакого значения. Он ясно чувствовал, что мыслит трезво, сознавал, что на все вопросы отвечает надлежащим образом и ведет себя как нормальный человек.
И в то же время он был очень далеко отсюда, скорее, даже очень высоко; на площадке, освещенной запылившейся лампочкой, он видел Жюли в вечернем платье» видел себя самого, взъерошенного, с расстегнутым воротником рубашки.
— Ты в крови.
— Пустяки.
— Это она, да?
Ну да! Да! Что здесь особенного? За несколько часов, может быть, за несколько минут, он не мог точно сказать, когда именно он сделал такой невероятный скачок, что смотрел с холодной рассудительностью на мужчину и женщину, шепчущихся в предрассветный час на площадке гостиницы.
Разумеется, он не был бесплотным. Он оставался все тем же г-ном Мондом или Дезире, скорее Дезире. Нет, не так! Человеком, который, сам того не сознавая, долго влачил существование, как другие переносят болезнь, о которой не догадывался. Человек среди людей, такой же, как они, толкаясь в шумной толпе, когда лениво, когда яростно, он не знал, куда идет.
И вдруг в лунном свете, словно под волшебными рентгеновскими лучами, он увидел жизнь по-другому.
Всего, что имело значение раньше — оболочка, мякоть, плоть, — больше не существовало; никаких ложных ценностей, почти никаких, а взамен…
Вот оно! Об этом больше не стоило говорить ни с Жюли, ни с другими.
Впрочем, это и невозможно, потому что невыразимо.
— Тебе ничего не надо? — спросила она. — Может, принести кофе?
Нет… Да… Все равно. Скорее, нет — и пусть побыстрее оставят его в покое.
— Если будут новости, сообщи.
Он обещал, Жюли не очень-то верила ему. Наверно, думала, что, когда проснется днем, он уже уйдет с женщиной, которая лежит сейчас на железной кровати.
— Ну, пока. Удачи!
Она уходила нехотя. Ей тоже не худо бы сообщить ему кое-что, сказать… А, собственно, что? Что она сразу поняла: ничего у них не получится. И хоть она всего лишь простая девушка, но догадалась, что…
На повороте лестницы она еще раз подняла к нему голову. Он вернулся в номер, закрыл дверь и вздрогнул, услышав еще хриплый голос:
— Кто это?
— Одна знакомая девушка.
— Твоя…
— Нет. Просто приятельница.
Тереза вновь принялась рассматривать покатый потолок, а Монд опять сел на стул. Время от времени он вытирал платком кровь с губы, котирую Тереза глубоко прокусила.
— Он про запас тебе оставил? — спросила она, не двигаясь, невыразительным, как у лунатика, голосом.
— Да.
— Сколько?
— Одну.
— Дай мне ее.
— Не сейчас.
Она смирилась, будто маленькая девочка. Стала вдруг совсем ребенком и в то же время постарела еще больше, чем днем, когда он увидел ее в городе. Он сам, бреясь перед зеркалом, не раз за эти четверть часа казался себе постаревшим ребенком. Да разве мужчины бывают другими? Они говорят о годах, словно те действительно существуют. Потом замечают, что между временем, когда еще ходишь в школу, нет, даже раньше, когда в кроватку тебя укладывает мать, и моментом, когда ты живешь… Луна светила уже не так ярко, синий цвет неба сменился светло-голубыми красками утра, и стены комнаты теряли мертвенно-бледную безжизненную белизну.
— Не спишь? — спросила она снова.
— Нет.
— Хорошо бы заснуть!
Она часто моргала увядшими веками — ей хотелось плакать; похудевшая, она стала просто старой женщиной, от которой почти ничего не осталось.
— Послушай, Норбер..
Он встал, ополоснул лицо, стараясь побольше шуметь, чтобы не дать ей говорить. Так было бы лучше.
— Ты меня слушаешь?
— А что?
— Ты очень сердишься на меня?
— Нет. Попробуй заснуть.
— Не дашь мне вторую ампулу?
— Нет. Не раньше девяти утра.
— А сейчас сколько?
Он забыл, куда положил свои часы, и долго искал их.
— Половина шестого.
— Спасибо.
Она покорно ждала, а он не знал, что делать, куда себя деть. Чтобы отвлечься, слушал привычные голоса гостиницы, с большинством постояльцев которой был знаком. Всех, кто возвращался, он узнавал по голосам, доносившимся до него слабым шумом.
— Дали бы лучше мне умереть.
Врач предупреждал его. Под конец, пока он был еще здесь, она ломала комедию, но до этого, в самой критической точке приступа, схватила валявшиеся ножницы и попыталась вскрыть себе вены.
Теперь она опять притворялась, но Монда это не трогало. Она настаивала:
— Почему ты не дашь мне умереть?
— Спи!
— Ты прекрасно знаешь, что так я заснуть не могу.
Тем хуже! Вздохнув, облокотился о чердачное окно, за которым расстилались красные крыши; снизу уже поднимался шум цветочного рынка. В этот час ночной сторож на улице Монторгейль разогревал в клетушке утренний кофе в маленьком голубом эмалированном кофейнике. Пил он его из крестьянской чашки в крупный цветочек. На Центральном рынке вовсю кипела жизнь.
А позже в течение долгих лет он всегда в одно и тоже время просыпался в двухспальной кровати на улице Балю, выскальзывал из постели, где после его ухода оставалась тощая суровая женщина.
Пока он тщательно, как делал все остальное, совершал туалет, над головой начинал звенеть будильник, и взрослый юноша, его сын, потягивался в постели, зевал, вставал с противным вкусом во рту и всклокоченными волосами.
А помирилась ли с мачехой его дочь теперь, в отсутствие отца? Конечно нет. И когда ей нужны деньги, она не знает, к кому обратиться. Смешно. У нее двое детей. Казалось бы, она, как все матери, должна их любить — а может, на деле все это не так? — однако она живет, не заботясь о них, и где-то допоздна задерживается с мужем.
Впервые после бегства он думал о своих домашних так определенно. Можно даже сказать, что раньше он об этом вообще не думал.
Он не растрогался. Он замерз. Они проходили перед ним друг за другом, такими, какие есть. Но видел он их иначе, чем раньше, когда встречал чуть ли не каждый день.
Он больше не возмущался.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
— Я хочу пить.
— Сходить за кофе?
— Сходи.
В шлепанцах, в расстегнутой на груди рубашке, он спустился вниз. Пивная была закрыта. Пришлось выходить на улицу. В конце улицы виднелся кусочек моря. Он направился к небольшому бару.
— Не дадите ли кофейничек кофе и чашку? Я верну.
— В «Жерлис»?
К этому уже привыкли. Постояльцы «Жерлиса» частенько ходили за чем-нибудь по соседству, притом в самые неожиданные часы.
На прилавке, в корзине, лежали теплые рогалики, он съел один, выпил кофе, безучастно поглядывая наружу; потом понес Терезе небольшой кофейник, чашку, два кусочка сахара в кармане и рогалики.
Ранние прохожие, которые шли навстречу, оглядывались на него, хорошо понимая, что он — человек ночи. Проехал трамвай. Он поднялся в мансарду и догадался, что Тереза вставала, возможно, даже только что поспешно легла в постель, услышав на лестнице его шаги.
Теперь она стала другой, казалась посвежевшей, потому что на лицо положила слой пудры, оживила румяна на щеках, подкрасила тонкие губы. Подложив за спину подушку, она сидела на кровати.
Благодарная, она слабо улыбнулась ему, и он сразу все понял. Кофе и рогалики он поставил на стул, так, чтобы она могла достать.
— Ты добрый… — сказала она.
Он не был добрым. Она не спускала с него глаз. Они оба думали об одном и том же. Ей было страшно. Он выдвинул ящик ночного столика, и, как он и думал, ампулы там не оказалось, но лежал шприц с еще мокрой иглой.