И этот скрип порожков, и радость и боль никогда не переставали звучать в тебе, хотя иногда и отходили куда-то вглубь, как будто плескаясь, согревая душу. Но почему же теперь они вдруг с новой силой поднялись с ее дна и приобрели эту могущественную власть, которой опять предаешься с той же радостью, что и прежде? И когда из листвы донских чаш взглядываешь на Дон, то как-будто воочию различаешь под крутизной обрыва ту самую струю, которая по пути сюда уже обласкала взметнувшийся над Задоньем яр у Вешек. Сейчас Дон по-осеннему тих, спокоен, а ранней весной, когда взломается он, трутся об этот вешенский яр, как большие рыбины, ластятся к нему льдины. Крыгами их называют у нас.
Так вот куда и зовет и неудержимо влечет эта знакомая до боли музыка, скрип порожков.
Сразу же надо и объяснить читателю, что не такой-то автор этих строк частый гость в станице Вешенской, совсем не частый. Всего лишь два раза до войны и столько же после войны. Да и обязательны ли эти частые наезды, если и без того там всегда часть твоей жизни! И не кощунство ли надоедать, когда и без того там всегда толпятся, уже почти не остается у него, живущего в этом взметнувшемся над Задоньем доме, ни единого часа, кроме самых ранних, предрассветных и рассветных, для уединения, без которого не набрать силы для нового взлета!
Но все же наступает и эта минута — не случайно скрипели порожки. И по-человечески соскучился, ведь нельзя же всерьез принимать те мимолетные соприкосновения где-нибудь на писательском съезде в Москве или на пленуме в Ростове, когда все его окружают и он все-таки как-то одинок посреди всеобщей любви. И даже те встречи, когда из номера ростовской гостиницы вдруг раздастся на ранней заре звонок в хутор и ты примчишься, а там опять кружение. Все люди — хорошие, каждому он рад, но ведь много на свете хороших людей.
И никогда или почти никогда не услышать при этом от него того единственного слова, которое может принадлежать только ему. То есть у него вообще не бывает случайных слов, но всегда как-то трудно и больно посреди всеобщего гула и ропота вслушиваться в их смысл. Вот почему и наступает эта минута, когда уже не можешь больше устоять перед «скрипом порожков». Тем более что откуда-то нарастает еще и уверенность, что это будет самая главная из встреч, без нее никак нельзя. Донесся уже оттуда, от него, и шорох его новых страниц, тех самых, которых все так ждут…
А раз так, то пусть и эти руки с клавиш машинки перекладываются на руль, и махнем, мой друг, через антрацитовые степи ростовского угольного бассейна и через земли Миллеровщины с Среднего Дона на Верхний. И хоть эта натянувшаяся между концами донской излуки тетива автострады уже совсем не та дорога, по которой Григорий Мелехов возвращался из своих странствий домой на арбе с «Зовуткой», не те и села, хутора, станицы по правую и по левую руку от нее, а все же это та самая степь. Все тем же, поднимающимся из глубин твоей юности очарованием охватывает она, сжатая, распаханная, позолоченная осенью и прошитая щетинкой озимых. На перекрестке, на пьедестале стоит танк, вздыбившись, как для броска вперед.
Все громче в ушах шорох еще не знаемых тобой, по уже написанных там, на крутобережье, новых страниц о тех, кто сражался за Родину. Какими они будут, эти новые главы, удастся ли на них взглянуть? Нет, конечно, они не должны обмануть наших надежд, недаром они вынашивались столько лет, а все же тревожно.
Вот и стрелка направо от дороги на его родину — на хутор Кружилин. А это же тот самый лес, по которому шла весной Аксинья. «На открытой поляне, возле цветущего куста шиповника, она присела отдохнуть» и «…уловила томительный и сладостный аромат ландыша. Пошарив руками, она нашла его. Он рос тут же, под непроницаемо тенистым кустом…
И почему-то за этот короткий миг, когда сквозь слезы рассматривала цветок и вдыхала грустный его запах, вспомнилась Аксинье молодость и вся ее долгая и бедная радостями жизнь. Что ж, стара, видно, стала Аксинья… Станет ли женщина смолоду плакать оттого, что за сердце схватит случайное воспоминание?»
Но, оказывается, он, этот подступивший к горлу комок памяти, не только из женского сердца вдруг может вы жать слезы. И уже не под ногами Григория, но все так же явственно звучит этот «знакомый до боли скрип порожков».
— Здравствуйте, Михаил Александрович.
— Ну вот, пообещали к двенадцати часам быть и как раз успели. Мы с Марией Петровной не хотели сами садиться за стол.
Многое, очевидно, можно было бы рассказать и об этих первых минутах встречи, и о той удивительной атмосфере любовности, которая сразу же охватывает в этом доме. О разговорах за столом и в этот раз, и вечером, и уже наутро, перед отъездом домой, по-шолоховски всегда метких и дружелюбных характеристиках людей, неповторимых шутках и той глубочайшей серьезности, с которой он умеет слушать других… Только люди, не чувствующие Шолохова, могут и не знать, как он бывает бережен в своем отношении к человеку, как одновременно прост и изящен его разговор. И все это было бы интересно читателю, как и многое другое из его повседневной жизни, но другие обо всем этом сумеют лучше написать. Не только ведь ради этого из музыки порожков выросло предчувствие, что эта встреча из всех непременно станет главной. И ответ на это предчувствие не в той ли самой зеленовато-серой папке, за которой он вдруг так охотно, легко поднимается по лестнице к себе наверх, чтобы, спустившись оттуда, протянуть ее с доверчивой простотой:
— Успеешь прочитать до шести? — И он взглянул на часы. — Сейчас уже половина второго.
— Думаю, что успею.
— Ну, так значит, опять встречаемся в шесть… или в семь.
И здесь вдруг я впервые уловил у него в глазах что-то детское, даже виноватое, — это у Шолохова, всегда столь естественно свободного, непринужденного в каждом слове и жесте. Что-то нетерпеливое и, я бы даже сказал, стыдливое — это у него, наимужественнейшего из писателей наших дней. Какую-то даже застенчивость, о которой однажды говорила мне его старшая дочь — Светлана.
Вечером у него в доме за столом мне опять вспомнилось все это, когда он, немного примолкнув во время разговора, обронил:
— Да, пора уже мне с чем-нибудь выйти.
Так и сказал: «с чем-нибудь», подумав, должно быть, о тех самых новых главах романа «Они сражались за Родину», которые он принес сверху и протянул в этой зеленовато-серой папке. А это «что-нибудь», едва лишь папка раскрыта, уже не шелестит и не шуршит, перелистываясь страница за страницей, а начинает все больше греметь в сердце. И вскоре уже ты отказываешься себе представить, как ты мог жить без всего этого, не зная этого и не предполагая, что оно может быть. А оно уже есть и теперь уже все более властно вторгается в твою жизнь, раздвигает ее. Перелистываются страницы и гремят, гремят. А за окном вешенская осень, взад и вперед ходят мимо окон люди, ничего еще не зная об этих страницах, и после того, как под колесами автомашин дощатые клавиши понтонного моста через Дон проиграют что-то бурное, еще тише становится на воде, над песчаными берегами, в задонском лесу. В том самом, где так и уснула одурманенная запахом ландыша и своими воспоминаниями Аксинья.
С крутого яра смотрит на курчаво-зеленое Задонье своими окнами дом, в котором было выстрадано и отлито в слова все то, что теперь открылось тебе.
Вот так нее тихо, безоблачно было и тогда, в те давно и, казалось бы, навсегда отступившие в прошлое, в теперь вдруг опять стремительно приблизившиеся и глянувшие на тебя с этих страниц дни нашей предвоенной жизни. И если в доме у Николая Стрельцова назревает семейная драма, то ничего вокруг еще не предвещает той большой и неслыханно тяжкой драмы, трагедии, в которую вскоре ввергнуты были вся наша страна, весь народ. Какими после этого маленькими, мелкими сразу оказались все наши личные драмы, конфликты!
Но пока для агронома Николая Стрельцова ничего нет важнее, значительнее и трагичнее того конфликта и его взаимоотношениях с женой Ольгой, что давно уже исподволь назревал под покровом благополучия их семейной жизни и вот-вот должен прорваться наружу. И все же: «Такая умиротворенная благодать стояла над Сухим Логом, что Николай забыл обо всем на свете, покачиваясь в седле в такт лошадиному шагу, опустив поводья, всем существом своим бездумно радуясь и прохладному ветерку, и солнцу, ненадолго скрывшемуся за облаками, похожими на прозрачные хлопья тумана, и несмелым певческим пробам жаворонка».