Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– А тебе не бывает одиноко? Скажи честно! – вдруг нервно произнес Михаил. – Только сначала подумай. Не спеши с ответом. Вспомни – тебе бывает одиноко? Мне – так часто бывает. И настолько одолевает уныние, что хочется выть, как волк на Луну. Потом вспоминаю, что я все-таки человек, я в таких случаях страдать должен, мучиться. И я страдаю. Волку легче. Он от своей тоски через вой избавляется, а я ее в своей душе ношу. Ты можешь не сказать правду, прикинуться счастливой. Но ни один человек без общения с другим, близким себе душевно и телесно, счастливым быть не может. Ты понимаешь литературу, мне это очень приятно. И еще мне кажется, что мы с тобою единомышленники. Мне ничего не надо… Из тряпок… Деньги, что заработаю, стану отдавать тебе. Красивая женщина должна красиво жить. И мне радостно видеть тебя нарядной. Я пока только обещаю. Извини… Думаю, что работа моя не пройдет бесследно. У тебя есть литературные способности. Поработаем вместе. Люба! И главное – мы понимаем друг друга. Лучшее враг хорошего. Я нашел тебя, Люба, и лучшего в жизни мне не надо. Подумай и ответь серьезно, Люба, можешь ли ты стать моей женой?

– Могу, – потрясенная его чистосердечным монологом, кивнула головой Люба.

Они зарегистрировались в убогом, даже неподметенном помещении загса в Глазовском (ныне улица Луначарского) переулке, что выходил на бывшую церковь Спаса на Могильцах.

– Бог свидетель, хотя и запущенный, – сказал Булгаков, выходя из загса.

Глава одиннадцатая

Жизнь в теремке

После нелегких скитаний в поисках жилья, а иногда и одного ночлега, молодожены устроились у сестры Михаила – Надежды Афанасьевны, которая заведовала школой имени Бухарина, разместившейся в бывшей Алексеевской гимназии, знаменитой на всю Россию. Жила Надежда на антресолях вместе с мужем, маленькой дочерью Олей, его сестрой Катей и своей сестрой Верой. Получился «терем-теремок». К счастью для Булгаковых, стояло лето – и на школьные каникулы их устроили в учительской на клеенчатом диване, под портретом сурового Ушинского. Зная задушевные отношения Нади с Тасей, Михаил боялся, что сестра нелюбезно встретит Любу, просил, даже умолял ее не проявлять к ней неприязнь, и Надежда послушалась любимого брата. Люба вошла как полноправный член в «терем-теремок» Булгаковых. Иногда ночью скатывалась с пологого дивана, но не сердилась, познав в эмиграции немало еще худших тягот. Вскоре приехала младшая сестра Миши – Елена. И тут Люба обнаружила склонность к юмору у всей семьи Булгаковых. Она подарила хозяйке семьи абажур, сделанный ею из цветастого ситца. Елена очень остроумно назвала этот подарок «смычкой города с деревней», что было по тем временам весьма злободневно.

Однажды Михаил и Люба встретили на улице Мишиного сослуживца по «Гудку» журналиста Арона Эрлиха. Мужчины на минуту остановились поговорить. Люба стояла в стороне и видела, как Эрлих, разговаривая, поглядывал на нее. Когда Миша вернулся, Люба спросила у него:

– Что говорил Арон?

– Глупость он говорил, – улыбчиво, но смущенно ответил Михаил.

– Все-таки скажи, что он говорил? – упорно настаивала Люба.

Булгаков сдался:

– Он сказал, увидев тебя в белом костюме, что «одень в белое обезьяну, она тоже будет красивой». Он просто позавидовал мне, идущему рядом с молодой и красивой женщиной.

Люба рассмеялась, но подумала, что в России ее не ценят, не уважают. Булгаков не столь известен, как ее бывший муж, даже в эмиграции Василевского окружали незаурядные люди. Чтобы как-то замять этот неприятный для нее разговор, Люба стала рассказывать о выступлениях в Париже русского театра-кабаре «Летучая мышь» под руководством Балиева.

– Французы обожают юмор. Балиев пригласил нас с Ильей Марковичем на вечернее представление, усадил в ложу, на первый ряд. Запомнила его фразу, которая шла под аплодисменты, кстати, это был афоризм Наполеона: «Поскребите русского, и вы найдете татарина». В это время на сцене сидел русский парень с гармошкой. После слов Балиева он в мгновение исчезал со сцены, и на его месте возникал татарин с бубном, и начинался бешеный ритм половецких плясок из «Князя Игоря». Смех. Аплодисменты. Крики «браво».

И цыгане нравились французам. Танцы и песни: «Тут и топот иноходца, васильки-глаза твои, а домой не хотца» и «Две гитары». Даже старинная «Полечка» бисировалась. Родители: толстая купчиха – мамаша – и такой же толстый папаша, лихо танцуя, спрашивали у разодетой и полной дочери:

– Что танцуешь, Катенька?

– Польку, польку, маменька…

Зрители узнавали в них Россию, которую, чтобы не потерять окончательно, привезли с собою.

В театре «Трокадеро» выступала Анна Павлова со своим партнером Волыниным. Особенно хороша она была в «Грустном вальсе» Сибелиуса…

– А из писателей кто еще запомнился, кроме Бальмонта? Что в Париже? – спросил Михаил. Он готов был слушать о Париже бесконечно.

– Париж – колдовской город. Он ничего не делает насильно. У него умная снисходительность, и потому все получается само собой, как у людей, которые ничего не делают напоказ. Их любят, их слушаются, за ними идут. В этом разгадка того, что здесь почти сразу чувствуешь себя легко и свободно. Даже Эренбург, сухой, холодный, никого не любящий, оттаивает, когда говорит о Париже:

Иль, может, я в бреду ночном,
Когда смолкает все кругом,
Сквозь сон, сквозь чашу мутных лет,
Сквозь ночь, которой гуще нет,
Сквозь снег, сквозь смерть, сквозь эту тишь
Бреду туда – все в тот Париж?

Здесь Илья Григорьевич настоящий, неподдельный. Я уже говорила тебе, что французы любят и ценят юмор, сами готовы поострить. Как-то я ехала домой и по дороге у нежилого дома подхватила брошенного котенка. Завернула его в шарфик, из которого торчала только мордочка. Когда я вошла в вагон метро, сейчас же встал какой-то француз и сказал на полном серьезе:

«Поскольку, мадам, вы с ребенком, то присядьте!» Вокруг все приветливо заулыбались.

– Хорошая шутка, – согласился Михаил, – чисто французская. А как там принимали наших писателей?

– Хорошо. Мы – эмигранты – принимали своих хорошо. Для нас Павел Николаевич Милюков издавал настоящую газету «Последние новости». Однажды он пригласил Надежду Александровну Тэффи и меня с мужем в скромный ресторан, уже не помню, по какому поводу, а может быть, и без повода. Вот тогда-то за столом (мы сидели рядом) Тэффи и научила меня, как надо выступать с речью, если уж очень допекут. Надо встать, скомкать носовой платок, поднести его к глазам (подразумевается – полным слез) и сказать: «Слезы умиления мешают мне говорить. Успех обеспечен», – добавила она.

Выпив, что полагалось, поблагодарив Павла Николаевича, мы пошли с Надеждой Александровной Тэффи побродить по весеннему неповторимому Парижу.

– Ты беседовала с Тэффи?! – изумился Михаил.

– Да, как с тобою, – спокойно ответила Люба. – Мы расстались с Надеждой Александровной вечером, усталые, но довольные друг другом. Мне нравилось все в этой женщине: ее ненавязчивые остроты, отсутствие показного и наигранного, что – увы – встречается нередко у профессиональных юмористов…

– У меня тоже? – покраснел Булгаков.

– Бывает…

– Это… чтобы понравиться тебе, Люба.

– Спасибо, – продолжила разговор Любовь Евгеньевна. – Как-то Тэффи оставили ночевать у знакомых, но положили в комнату без занавесок, а постель устроили на слишком коротком диване. Когда наутро ее спросили: «Как вы спали, Надежда Александровна?» – она ответила: «Благодарю вас. Коротко и ясно»… Ну разве не прелесть? А вот заключительное четверостишие одного ее стихотворения, написанного в эмиграции: «Плачьте, люди, плачьте, не тая печали… Сизые голуби над Кремлем летали…» Думаю, что не забуду эти строчки никогда, столь сильна в них неизбывная тоска. Может, так причитали еще при царе Алексее Михайловиче…

72
{"b":"247276","o":1}