– Сергей приходит домой очень поздно, – сказала Лия Тасе, – он пишет доклад Сталину.
Тася изменилась в лице:
– Мой отец сам писал доклады, отчеты. Странный нарком национальностей Сталин, очень странный, если не может сам написать доклад и полагает возможным читать по существу чужой, да еще на таком собрании, как Съезд народов Терека… Читать написанное другим человеком как свое и при этом смотреть в глаза людям – я не понимаю этого!
– А все очень просто, – улыбнулась Лия, – Сталин будет читать доклад, не отрываясь от бумажки, некогда будет посмотреть в чьи-то глаза.
– Но как к этому относится ваш муж? – спросила Тася.
Лия замялась, покраснела и тихо произнесла:
– Это у них называется партийной дисциплиной. Один товарищ помогает другому. Тем более что Сережа опытный журналист, находясь в заключении, он даже начал писать повесть о любви. А Сталин учился лишь в грузинской духовной семинарии, путает Гоголя с Гегелем. Вчера вызывал местное начальство, говорили и о твоем муже.
– О моем?! – поразилась Тася. – С какой стати?!
– Разговор возник случайно, – поспешила успокоить ее Лия. – Сталин заметил, что плохо закрашены выбоины на потолке, и спросил, откуда они появились. Ему объяснили, что во время спектакля «Сыновья муллы» восторженные ингуши стали стрелять в потолок. «Что это за пьеса? – с резким акцентом поинтересовался Сталин. – Кто написал и поставил?» Ему ответили, что местный драматург Михаил Булгаков. «Покажите мне этого Булгакова! – распорядился Сталин, но потом вдруг раздумал: – Наверное, из белых?» Ему это подтвердили. «Я так и думал, – брезгливо заметил Сталин. – Они могут взбаламутить зал. Впрочем, как и Троцкий. Сколько заплатили этому Булгакову?» – «В туземном отделе наробраза вместе с соавтором за эту пьесу дали двести тысяч рублей». – «Могут выжить, – вздохнул Сталин и начал что-то записывать в блокноте, потом закрыл его и сказал: – Булгаков! Булгаков! Надо запомнить эту фамилию. Ты чего хмуришься, Серго? Тебе не нравится, что Сергей Миронович помогает мне писать доклад для съезда? Мы делаем общее пролетарское дело! Перестань киснуть, Серго. Хочешь, назовем твоим именем улицу, санаторий? А захочешь – целый город! К примеру, Владикавказ!» Серго Орджоникидзе наморщил лоб: «Не рановато ли, Иосиф? Я еще живой. Ведь улицы и города называют именами известных людей после их смерти». – «Ну и что? – усмехнулся Сталин. – Куда нам спешить? Поживи еще! Ведь мы друзья с тобою, Серго? Правда? Ты многое обо мне знаешь. Слишком многое. И мне не нравится, когда ты хмуришься. Есть человек – есть проблема. Нет человека – нет проблем. Кроме одной – какие улицы и города назвать его именем. Кстати, Сергей Миронович, ты где родился?» – «В Вятской губернии. В Уржуме». – «В самой Вятке никогда не бывал? Пустяки. Назовем Вятку твоим именем. Не удивляйся. Я таким образом шучу, – криво улыбнулся Сталин и вдруг, глядя в потолок, вспомнил твоего мужа, Тася: «Надо же довести людей до такого энтузиазма. Какой-то пьесой. Кто такой Булгаков? Что такое Булгаков? Надо во Владикавказ направить с лекциями настоящего пролетарского писателя!» – мотнул головой Сталин, словно освобождался от севшей на лицо мухи, и снова что-то записал в блокноте.
Больше Лия ничего не могла рассказать Тасе об этом разговоре.
– Сергей настолько занят, что и это еле выдавил из себя. Он обычно делится со мною своими делами.
– А мой Миша все реже и реже, – погрустнела Тася, – работает днем и ночью. Я спрашиваю: «Что пишешь?», а он нервно, чтобы отделаться от меня, пробурчал: «Работаю над романом «Белая гвардия». Пересказывать длинно».
Тася медленно шла из театра к себе на Слепцовскую улицу, размышляя, передавать ли Мише услышанное от Лии. «Незачем ему лишние волнения, – подумала она, – особенно перед серьезным испытанием, которое предстоит Мише в скором времени». Главный редактор «Коммуниста» Георгий Андреевич Астахов подбивал молодых авторов из цеха поэтов на литературный бой против Пушкина, Чехова, Гоголя, отражающих старый строй жизни, вредный и не нужный пролетариату. Уже пришло угрожающее, как вызов на дуэль, письмо Михаилу. Пришло утром, когда, обагренные солнцем, вспыхивают вершины гор, розовеют, выходя из-за высот, и, наступая на ночные тени, растворяют их, обволакивая город солнечным светом, но еще не наступила жара, еще дышится сравнительно легко и не растоплены от зноя воздух и сознание.
Михаил проснулся от увиденного сна:
– Знаешь, Тася, я уверен, что Покровский приехал сюда сознательно, не под тем предлогом, который выглядит не более чем нелепой версией, – продать большевикам типографию, причем чужую. И разъезжать открыто по городу среди бела дня, кланяться знакомым… Ты только видела бы, Тася, как он удирал от белых на редакционном автомобиле, как сам выстукивал на машинке удостоверение, что он итальянский офицер… А здесь… Встречаясь со мною, подводить меня под подозрение, на виду у всех вызывать из цирка… Когда и так… Мне думается, что он приехал за мною. Покровские, в том числе моя мама, очень упорные в достижении цели и настойчивые люди…
Тася высказала свое предположение:
– Говорят, что Покровский влюблен в актрису Ланскую, обещал увезти ее из Владикавказа, но обманул. Может, сейчас, чувствуя свою вину и любя Ланскую, очертя голову ринулся за нею во Владикавказ, а продажа ревкому типографии – повод для легального появления в городе.
– А зачем он преследует меня? Ведь наверняка скоро вернется туда, откуда прибыл. Ланская, может, и поедет с ним. А я… Мне не только бежать, даже отказываться от литературного диспута с этим цехом, штампующим полуграмотные стихи о революции, неудобно и стыдно. Моментами я им сочувствую. Они хотят, и довольно искренне, выразить свою преданность революции, но делают это с массой грамматических ошибок и бесталанно. Я ценю их наивность, одержимость… Но порою мне кажется, что, пользуясь победой революции, они хотят столкнуть с пьедесталов действительно великих писателей, чтобы занять их место. Таланта, чтобы приблизиться к великим, у них нет. Значит, поможет физическая сила. Они уповают на свое пролетарское происхождение, считая, что благодаря ему можно стать великими писателями, учеными, художниками… Меня поражает эта даже не наивность, а глупость.
– В этом все-таки есть что-то забавное, – сказала Тася, – пусть лучше пишут белиберду, чем глушат араку и выражают себя в пьяных потасовках. Я не права, Миша?
– Говоришь резонно, – согласился Михаил, – но они все-таки фанатично верят, что трудятся в цехе, который приведет их к литературной славе, что они придут на смену Пушкину, Лермонтову, Тютчеву, Фету… Я показывал молодым поэтам неплохие стихи о революции их земляка Сергея Городецкого. Они воротили от этих стихов носы, чувствуя в его профессиональных опусах влияние грамотных и культурных творцов из рода «угнетателей народных масс». Я им привел и другие строчки из Городецкого, очень образные, об их же городе: «Вид горной цепи висит у меня перед взором и дразнит», а они свое: «Здесь нет оценки свержения самодержавия, победы нового строя». Редко, но приносят весьма недурные, трогательные стихи. Хаджи-Мурат Мугуев написал о товарище – гимназисте Диме Петрове, которого повесили у вокзала среди других бунтарей. Он был веселым парнем, со светлыми мыслями, его голубые глаза смотрели на мир еще по-детски, и революция вызвала отклик в его сердце. А в том месте, где Хаджи описывал переживания матери Димы, у меня даже подступил комок к горлу. А вот стихи, которые принесли мне к пятидесятилетию Ленина… Их читать было страшно. Автор заметил это и достал из кобуры револьвер, мол, печатай, или пойдешь в расход. Вот эти «стихи»: «Огнями яркими зажглась уже Земля, и вдоль и поперек прошли ее пожары. Уж близок день, когда в огне свободы рассыплются, как прах, ночные тени – тогда к дверям Московского Кремля, к Тебе, чьей мыслию разбиты злые чары, к Тебе, вождю, прибудут все народы, и головы склонят, и станут на колени!» Черт знает что такое. Автор вертел в руках револьвер, но я сказал, что над стихами надо еще работать, и не рекомендовал их к печати. Может, поэтому меня перевели из литературной секции в театральную…