– Мы нашего Сталина никому не отдадим!
– А кому он нужен? – сказал я. – Кто собирается его у вас отнимать?
Кассирша не нашлась что ответить и невнятно забурчала. Я знал, что аджарцы – это грузины, принявшие мусульманство.
– Сталин, наверное, не любил мусульман, поэтому и расстрелял всех аджарцев-ревкомовцев? – заметил я на прощание кассирше. – Удивительно, что рядом находятся два музея: убийцы и его жертв. Не находите ли вы это странным?
Кассирша, не поднимая головы, буркнула:
– Дикая жара, уже прошло больше половины дня, а никто не купил ни одного билета! И вы не возьмете. Я это сразу почувствовала!
В кафе на батумской набережной сидели загорелые, забуревшие, еще довольно крепкие старички и спокойно потягивали из чашечек черный кофе.
Меня они встретили благожелательно, вероятно, увидев приезжего, у которого можно узнать что-либо новое и интересное. Мой вопрос вызвал у них недоумение. Седоусый аджарец, видимо старейший из присутствующих, выпучил глаза:
– В двадцатых годах из Батуми в Константинополь уходило не менее десяти лодок с контрабандным товаром.
– Десять? В течение месяца? – спросил я.
– Каждый день! – воскликнул аджарец.
– Я сам лично еще мальчишкой отвозил с отцом туда товар! – похвастался другой старик. – Брали всех, кто хотел уехать. Русских, персов, всех, кому здесь не нравились новые порядки.
– Дорого ли это стоило?
Аджарцы как один вскинули брови, словно я незаслуженно обвинил их в чем-то нехорошем, и обиженно посмотрели на меня.
– Какие деньги? До тридцать четвертого года не было границы с Турцией в горах. Никакой. Ни единой пограничной заставы. Наши овцы паслись в Турции, турецкие овцы – у нас. Иди в любую сторону, куда хочешь!
Вывод напрашивался сам собой: Михаил мог тогда, если бы хотел, свободно уехать в Турцию. И вместе с Тасей. Но в Киеве оставалась мать, он ничего не знал о судьбе братьев – Николки и Вани, переписывался с сестрами и всегда помнил наказ родительницы о том, что он старший из мужчин в семье и потому ответствен за судьбы детей. К тому же во Владикавказе нашлась невесть какая, но работа. Опасность быть арестованным уменьшилась после того, как он стал писать в анкетах, что закончил не медицинский, а естественный факультет Киевского университета. Следовательно, подозрений не возникало, что он служил вообще в Добровольческой армии. Тем не менее во Владикавказском архиве я обнаружил список членов первого состава Подотдела искусств, где после фамилии Булгаков в скобках было указано: «бел.», то есть из бывших белых. Возможно, он позднее корил Тасю за то, что она вообще отговаривала его от отъезда из России.
– Бунин, Мережковские, Дон Аминадо – они уехали уже известными и признанными писателями, а ты только начинаешь писать. Тебя еще не знает ни читатель, ни зритель. А здесь ставят твои пьесы. Понемногу печатают. Мы еще не проели золотую цепочку. Носить ее уже нельзя, зато она поможет тебе писать. Я верю в тебя!
Тася умолчала, что она просила Слезкина устроить на работу Михаила, что Юрий Львович благоволит ей, признался, что обожает прелестных и благородных русских женщин, таких, как его жена, как Тася. И при первой возможности он взял Михаила в Подотдел искусств заведовать Лито.
Во Владикавказе после ухода Доброволии остались жить осетинские белые офицеры, ставшие в основном учителями и бухгалтерами. Их пока не трогали… Вызывали, как и Михаила, каждые два месяца в ЧК, на перерегистрацию, но препятствий в работе не чинили.
Из Грузии во Владикавказ приехал бывший сельский учитель Ной Буачидзе, заведовал ревкомом, при этом шокировал местных большевиков, доказывая им, что народ – это не только пролетариат и крестьянство, но и врачи, учителя, адвокаты, мелкие торговцы… Они должны иметь равные права с рабочими и крестьянами. Его слушали, но недоверчиво, и уплотняли, по их мнению, второсортный народ, считая в душе его буржуйским и недобитым, а терпели потому, что кому-то нужно лечить больных и учить детей, а собственной пролетарской интеллигенции пока не хватало, и основательно.
В своей повести «Столовая гора», вышедшей в 1923-м и называвшейся тогда «Девушка с гор», Юрий Слезкин описывает Булгакова под именем Алексея Васильевича, но порою слишком необъективно, и это объясняет в своем дневнике тем, что «по приезде в Москву они встретились как старые приятели, хотя в последнее время во Владикавказе между ними пробежала черная кошка (Булгаков переметнулся на сторону сильнейшую)». Увы, в высказывании Слезкина звучит писательская зависть – по первым литературным опытам Булгакова, по разговорам с ним он понял, что его друга ждет незаурядное творческое будущее. Михаил много трудится за письменным столом, хочет рассказать людям правду о жизни, и не он возглавил Подотдел искусств при ревкоме, а Слезкин, кстати, руководивший таким же подотделом еще год назад в городе Чернигове, где гастролировала его жена. Иногда выпады Слезкина против Булгакова были настолько очевидны и необъективны, что, как призналась мне редактор сборника повестей Слезкина Ирина Ковалева, она выбрасывала из «Столовой горы» целые абзацы, порочащие на почве литературной зависти великого писателя. («Шахматный ход», Москва, Советский писатель, 1982 г.) Тем не менее повесть является едва ли не единственным литературным документом того времени, рассказывающим об обстановке во Владикавказе и о жизни Булгакова и Таси.
Называя революцию переворотом, политики подразумевают при этом смену власти, хотя слово «переворот» относится и к тому, что сама жизнь, многие хрестоматийные, апробированные многовековым человеческим опытом понятия были поставлены с ног на голову, и не случайно говорит Халик-бек – один из героев «Столовой горы»: «В годы войны и революции я понял, в какой тупик пошлости и себялюбия пришли мы все, люди, называющие себя культурными. И меня потянуло в горы, в свой аул, где живут так, как жили сто лет назад простые, не тронутые нашей гнилью пастухи. Оттуда гораздо дальше и лучше видно… Горы заставляют человека владеть своей волей, они заставляют его подыматься».
У супругов Булгаковых, людей «равнинного» происхождения, нет своего высокогорного аула, где можно было надышаться свежим воздухом и увидеть, поразмыслив вдалеке от городской суеты и борьбы за выживание, дальше, чем виделось в городе. Михаил не переметнулся на сторону революции. Для него, как и для Ноя Буачидзе, народ – все люди, Владикавказ он считает своеобразной горной ловушкой. О том, как очутились там Булгаковы, без прикрас и даже ноток необъективности рассказывает в «Столовой горе» Юрий Слезкин. «Он опирается на палку, неуверенно, не сгибая, передвигает ноги. Он еще не оправился вполне после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца. За это время многое переменилось. Он слег в кровать сотрудником большой газеты, своего рода «Русского слова» всего Северного Кавказа, охраняемого генералом Эрдели. Его пригласили редактировать литературный и театральный отдел вместе с другими очень популярными журналистами… и он не мог не согласиться. Он устал, хотел отдохнуть, собраться с мыслями после долгих скитаний, после боевой обстановки, после походных лазаретов, сыпных бараков, бессонных ночей, проведенных среди искалеченных, изуродованных, отравленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь – в холоде, голоде, нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-нибудь верить. Нет, он не обольщал себя мыслью, что все идет хорошо. Он не мог петь хвалебных гимнов Добрармии или, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел…
Потом он слег и пролежал полтора месяца. В бреду ему казалось, что его ловят, ведут в бой, режут на куски, отправляют в лазарет и снова ведут в бой… Жена несменяемо дежурила над ним. Он ничего не рассказал ей о своем бреде, когда очнулся. Только молча пожал ей руку – по ее истощенному лицу догадался о том, как много она вынесла за время его болезни. Они давно привыкли понимать без слов друг друга…»