Сердце ее радостно забилось, когда она услышала в передней его шаги. Он медленно снимает пальто:
– Я не голоден, а ты? Чем питалась без меня?
– Ничем.
– Трое суток? Ты – сумасшедшая! Сделай мне укол. – И называет дозу меньше прежней.
Тася в душе ликует и мысленно благодарит его коллегу. Все-таки наставил на ум. Вместе бороться легче. Потом с ней начинается истерика. Все накопленные за эти страшные времена отрицательные эмоции выплескиваются. Михаил стоит рядом с нею, но она уткнулась в подушку, боится посмотреть ему в лицо. Вдруг там, вместо сострадания к ней, ненависть или равнодушие.
– Женька погиб! – вдруг вскрикивает она, впервые и глубоко осознав гибель брата. – Что с мамой, отцом? Они могут не пережить это! – рыдая, голосит она. И снова слезы, слезы… До полной вымотанности, усталости. До расслабления.
Потом она хочет спросить у Михаила, будет ли у нее еще ребенок, не потеряла ли возможность рожать детей – ведь он делал операцию, находясь под действием наркотика, – но боится задать ему этот вопрос, боится не столько за себя, сколько за него: как бы отрицательный ответ не изменил желание покончить с болезнью. Достаточно маленького срыва, и все ее старания, советы товарища-коллеги пойдут прахом. Потом, выйдя замуж вторично, она узнает жестокую правду, узнает, какую цену заплатила за свою первую любовь. Сначала огорчится, а затем успокоится. Поймет, что настоящая любовь бывает одна, а потому стоит любых лишений и жертв. И не покажется ей чем-то выдающимся желание Михаила застрелиться из-за ее неприезда в Киев. Тогда ей, по сути еще девчонке, с громадным трудом удалось подобрать слова вечной любви, слова умудренной любовью женщины, которые остановили Михаила от рокового поступка. И борьба с его наркоманией покажется нормальной обязанностью жены, несмотря на угрозы, избиения. Кстати, его наган она потом выбросила в глубокую канаву, за чертой города. Было страшно, но она спасла мужа, человека. Она вовсе тогда не думала, что спасает для мировой литературы жизнь великого в скором будущем писателя и что за это ей должны быть бесконечно благодарны люди. Она не думала об этом даже тогда, когда Михаил Булгаков стал гордостью русской литературы. Она беспокоилась в Вязьме, что он сорвется, и сказала: «Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев. Ведь и в больнице уже заметили». А он в ответ: «Мне тут нравится». Она доказывает свое: «Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?» В общем, скандалили, скандалили, наконец Михаил поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: «Хорошо, поезжайте в Киев». И в феврале они с Тасей уехали.
Потом он подтвердит это в рассказе «Морфий»: «Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил четыре пуда, теперь три пуда пятнадцать фунтов. Испугался, взглянув на стрелку… Анна приехала. Она желта, бледна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уедем в середине февраля».
Тася несказанно рада, что в Вязьме он стал что-то писать. Это явный симптом выздоровления, хотя неизвестно, когда оно наступит окончательно. Отвыкание, и полное, наступило где-то после 1918 года.
19 февраля 1918 года сестра Варя пишет Наде из Москвы:
«У нас Миша. Его комиссия освободила от военной службы… 22 февраля выдала ему удостоверение, что он в Вяземской городской земской больнице «выполнял свои обязанности безупречно». И этому можно и должно верить. Болел, но лечил, иногда через силу, в полузабытьи, но честно, как мог, используя неоценимый опыт, полученный в Никольской больнице…»
В Москве Михаил и Тася успели на последний поезд, уходящий в Киев.
– Ну и везет нам, Тася! – впервые за долгие месяцы мучительной болезни улыбнулся он, а ей показалось, что в его зрачках загорелась красная лампочка под зеленым абажуром.
Он ехал домой насколько мог счастливый, обнимал Тасю и не подозревал, что их ожидают трудности не меньшие, чем уже пережитые. Ночь затемнила окна, а он смотрел в стекло, где отражались его и Тасина тени.
Поезд был теплый, чистый, проводники аккуратны, вежливы – наверное, потому, что этому составу выпала участь стать последним посланцем России на Украине. В Киеве уже были немцы или вот-вот должны были занять его. Тася легла на нижнюю полку, потом привстала и просидела до утра. Непонятное волнение охватывало ее: вдруг Миша еще не полностью вылечился. Врачи предупреждали, что его болезнь, в общем-то, неизлечима, единицам удается вырваться из ее цепких губительных объятий, проявив неимоверную силу воли. Тася боялась встречи с Варварой Михайловной. Миша еще выглядел худо. Как поведет он себя в Киеве? Не дай бог, вернется прошлое, и Варвара Михайловна упрекнет: «Я говорила, что вам не надо жениться». Тася страшилась ее укоров. Она любила Мишу даже в минуту, когда он был страшен; ревела, оплакивая свою судьбу, но любила. Она ревновала его к молодой помещице, жившей напротив Никольской больницы в полуразвалившемся доме, когда Михаил уезжал по вызову. Тася иногда посматривала в окно, минует он дом помещицы или остановится у его покосившейся калитки. Однажды остановился. Тася думала, что сойдет с ума. Но, к счастью, он вскоре вернулся. Видимо, передавал какие-то лекарства. Потом Тася приказала себе просто не смотреть в сторону этого дома, если Михаил шел или ехал мимо него. И вскоре ревность исчезла, по велению души. И когда помещица заходила к ним в гости, Тася, сославшись на занятость, выходила из комнаты, где находились ее муж и соседка. Но другая боль поселилась в душе – вдруг не разорившаяся помещица окажется на пути Миши, а более богатая и обольстительная женщина? Устоит ли он против ее чар? Она гнала от себя эту мысль.
Как-то на одном из заброшенных кладбищ, на дальней окраине Саратова, она обнаружила надгробную плиту, которую муж поставил жене, с которой прожил в любви и согласии сорок два года, четыре месяца и два дня. На дни считал счастье, проведенное с супругой. «Сейчас такая любовь редка», – услышала она за своей спиной кряхтенье старика. «Почему? – возразила она. – И сейчас есть верная, настоящая любовь». Старик попытался засмеяться, но вместо этого закашлялся и, махнув рукой, зашагал прочь от Таси. И еще вспомнился случай, когда Тасе отказали нервы, на мгновение она готова была без сожаления расстаться с жизнью. Это было в феврале 1917 года. Михаилу дали отпуск, и они провели его в Саратове. Гуляли мало. Миша играл с отцом в шахматы, ждал, когда тот вернется с работы, поужинает, и тянул его к шахматной доске, где были уже расставлены фигуры. Тасе нравилась Мишина спортивная разносторонность, причем всюду успешная. Он ловко гонял футбольный мяч, точно бил по воротам, но после забитого гола шел от ворот понурый – ему жалко было и противников, и вратаря, достающего мяч из сетки. Зато радовался, когда сани неслись по бобслейной трассе, не задевая ограждений, набирая скорость, и говорил Тасе, обнимавшей его: «Покрепче обнимай, будет меньшим сопротивление воздуха». Тогда соревнования по бобслею не проводились, и время прохождения ими трассы никто не замерял, но среди катающихся непререкаемым было мнение, что Михаил и Тася – самая быстрая пара. Отца в шахматы Михаил обыгрывал, но не слишком часто. «Вы устали после работы, Николай Николаевич», – говорил Михаил и возвращал слабый ход.
Из отпуска ехали в Никольское уже в марте, озеро перед ним оттаяло, а другого пути, как перебраться через него на лошадях, не было. Лошади неохотно вошли в ледяную воду, двигались медленно. И вдруг Тася почувствовала, что ее лошадь погружается в воду, все глубже и глубже. Михаил уехал далеко. Спасения в холодной воде нет. Обувь уже промокла, вода просачивается под одежду. Вспомнились неожиданно все несчастья: и Мишина болезнь, и бесконечная беготня за опиумом по зимним вяземским улицам, в шубе и валенках, потом унылое возвращение домой. Злой, чужой взгляд Миши – принесла или нет? И думы о ребенке, который мог бы у них быть, но теперь его не будет. Не для кого жить. Мише она сейчас нужна больше как медсестра. Отец и мама живут хорошо, а она вдалеке от них гибнет и плачет ночами. Зачем ей такая жизнь? Лошадь перестала сопротивляться и уже коснулась мордой воды. Но тут Тася увидела сгорбленную спину Михаила. Он тяжело ступал по пожухлой траве, выходил на берег. Бледный. Шатающийся. Никому не нужный. «Как? – вдруг возмутилась ее душа. – А мне? Я его жена! Я люблю его и спасу, сделаю для этого все, хотя выздоровление случается очень редко!» Тася рванула повод с такой силой, что не ожидавшая этого лошадь вырвалась из ила и, испуганно от напряжения раздувая ноздри, поплелась к берегу. Тасю охватил такой прилив чувств к Михаилу, такая досада на себя за слабость, которую она едва не проявила, что защитная система организма спасла ее от заболевания, неминуемого, наверное, в других условиях, в другом состоянии души. А Михаил простудился, хотя и натирал ноги и грудь спиртом.