Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кто-нибудь в возбуждении от миновавшей опасности вставал и спрашивал:

— Не изволите ли объяснить, к какой Европе мы принадлежим?

Кто-то другой отвечал:

— В России уничтожают поляков.

Однажды ночью все это человечество, раздробленное на отдельные человеческие личности, так и не смогло сомкнуть глаз в темноте комнат — чтобы не уступить двум знаменитым глазам, которые, в люксе на втором этаже, безусловно, не спали, в соответствии с распространенной Сангинетти листовкой: «Глаза, которые сверкают и горят внутренним огнем».

Дзелия поднималась к ней в ее комнату.

Они пользовались любым предлогом, чтобы снова встретиться: неожиданными моментами счастья, ежедневными страхами; самой скукой, даже потребностью истолковать сон.

Джоунс Сангинетти было около сорока, но выглядела она лет на десять моложе; ее суровые серые глаза светились живым умом, а величественная осанка скрывала от посторонних взглядов моменты уныния, а то и отчаяния. Они проводили вместе целые вечера, непринужденно, обнаженные, как подруги, наслаждаясь покоем и предчувствуя: что-то должно случиться, что-то, что изменит человечество, что разделит нас, и, может быть, очень скоро мы окажемся вдалеке друг от друга. Из-за этого предчувствия они относились к самим себе с таким же вниманием, с каким человек всматривается в место, через которое проезжает, как будто, запечатлев его в памяти, можно остановить время.

Они не считали нужным прикрыть наготу, даже если официанты приходили с заказами; все было дозволено в этой огромной постели, неприбранной, как после изнурительного акта любви, но они даже не прикасались друг к другу. Исследовать друг друга с таким полным отсутствием стыдливости было чем-то большим, чем обладать друг другом; то, что оставалось повисшим в воздухе, было больше любой определенности.

Для Дзелии Сангинетти была единственной подругой в жизни, единственной, кого она уважала. Их дружба была странной и трудной, то есть плотской; возможной между теми, кто много познал телесно, причем не столько секс, сколько жизнь. Сексуальность придавала ей таинственность, при условии, что обладания не было; она приобретала силу от бесстыдной обнаженности, но очевидная нагота пробуждала память и предчувствие судьбы. На многие годы Дзелия утратила радость тела, и вот она обретала ее вновь, как после долгого сна молодости.

Ее тело снова начинало двигаться, обретало свободу, ощущение приключения; постепенно она переставала приписывать ему ответственность, которую мы часто приписываем фактам, словно они обладают собственными сознанием и волей. Она делилась этим с Сангинетти, исповедуясь с беспощадной откровенностью, говоря, что в некоторых отношениях та напоминает ей Тучку, но Тучка воплощала реальность, противоположную ее реальности, тогда как теперь они открывали, что дружба есть принятие в других нас самих.

Она снова принимала себя, уверенная в моральном, духовном росте, который, как-то незаметно для нее самой все-таки произошел.

Когда Сангинетти одевалась и красилась, готовясь покинуть мир комнаты, которая была их сообщницей, и вернуться к своему трудному ремеслу, отдавать и получать приказания, Дзелия проскальзывала ей за спину, и они обе смотрелись в зеркало. Однажды напряжение этого момента достигло такой силы, что Сангинетти, резко повернулась и поцеловала ее, чувствуя, что они — единое целое…

Перед ужином они катались в карете вдоль побережья. Они останавливались за волнорезами: всегда в одном и том же пустынном месте, на которое Сангинетти смотрела отстраненно, словно уже забыла его за время, прошедшее с предыдущего вечера. Море билось об основание полуразрушенной аркады; взгляд женщины скользил по диким цветам, пыльными кустами выбивавшимся из щелей, по квадратной башне, по дворику с колодцем, окутанным гробовым молчанием.

Островок дель Фаро, напротив, по размерам был немного больше того кусочка пляжа, где они останавливались, но слабый свет с запада заставлял его казаться огромным и усиливал ощущение загадочного ожидания, связывавшего два этих места.

Дзелия не задавала вопросов.

Сангинетти отправлялась домой только тогда, когда ночь полностью уничтожала пейзаж; она казалась обессиленной и откидывала голову на спинку сиденья, а свет маяка заливал ее мертвенно-бледным светом.

Однажды вечером она сказала:

— Там мы согласились на то, чтобы убили человека.

У ворот Реджины в ожидании событий всегда собиралась небольшая толпа. С позволения дирекции она окружала гостиницу по разным причинам: тут были молчаливый протест, один из способов обмануть безработицу; надежда на работу или какое-нибудь чудо, возможность поглазеть на богатых. Дзелия видела, как эта толпа появляется из тумана: бродяги или матросы берегов По, рыбаки, лишившиеся своих лодок, изгнанные по политическим мотивам крестьяне, чьи семьи оставались на скамейках эспланады; если кто-то вызывал их на разговор об их несчастьях, они рассказывали о паводках и заморозках, не называя истинных виновников.

— В этом году, — говорили они, — снега выпало видимо-невидимо.

Приходили оркестранты из разогнанных оркестриков; цирковые силачи и клоуны; охваченные лихорадочным возбуждением лодочники с Тибра, которые погрузились на пароход в Брагоццо дель Соле, рассчитывая добраться до Америки, а сейчас сидели на земле, стыдясь вернуться домой.

Ждал, на свой лад, и Энцо Корви.

Тот, кого впоследствии запомнили на Адриатическом побережье как руководителя одной из самых жестоких и безумных волн репрессий сороковых годов, был тогда заместителем комиссара полиции и разъезжал по округе с миролюбивым видом, причем вел себя так странно, что казался просто посредственным, чтоб не сказать хуже, исполнителем воли государства.

Говорили, фамилия Корви как раз для него подходит. Но это был ворон с мокрыми перьями, который, к всеобщей радости, никогда не превратится в орла.

То, что он не вызывает никаких чувств, даже презрения, не говоря уж о страхе, он сознавал и, казалось, это его не угнетало; напротив, хвастаясь тем, что у него свифтовское чувство юмора, он первым принижал себя, признавая, что у него нет выдающихся качеств, но в то же время провозглашал, что только над человеком действительно трагическим, то есть не испытывающим никаких иллюзий и разочаровавшимся даже в инструкциях, которые он обязан выполнять, можно смеяться и, оскорбляя его, радоваться.

Он, отдаваясь каждодневной рутине, желал себе, чтобы неожиданностей было как можно меньше. После службы он неторопливо отправлялся в Реджину по малолюдным улицам, между старыми домами, многие из которых были разрушены. Он заходил внутрь, пересекая дворики, заросшие чахлым кустарником, и его чувства просыпались от запаха пыли и разложения; он садился на груды кирпичей, его внимание привлекали растрескавшиеся полы, пепел погасших очагов, заколоченные досками окна.

Если вещи могут подсказать, на что похожа душа человеческая, то он обнаруживал ее именно здесь, в окружении деталей этого заброшенного мира. Ему нравилось, что вокруг не было признаков жизни, в крайнем случае, можно было услышать, как где-то по полю толкают тачку; точно так же ему нравился погруженный в темноту город, в котором освещенными оставались только несколько окон. Он изучал тени, и постепенно из них рождались контуры сломанных и бесполезных предметов; в этом занятии было нечто общее с его работой, состоявшей в том, чтобы сломать допрашиваемого и выжать из него правду, как ядовитый сок.

Ему хотелось, чтобы кто-нибудь обнаружил его, подобного жрецу, в этом странном месте и, встревоженный, обратился бы в бегство. В дни же, когда он чувствовал себя наиболее тревожно, он, наоборот, ходил смотреть, как наступает прилив, как сильные порывы юго-западного ветра обрушиваются на лодки, и подставлял ветру грудь, вступая с ним в поединок.

Придя в Реджину, он садился в первое попавшееся кресло и разглядывал толпу у ворот и прохожих, пытаясь угадать профессию то одного, то другого.

37
{"b":"247249","o":1}