Идальго не слушал меня и начал рассказывать притчу о проклятой смоковнице. Смоковница не виновна, но бывают моменты, когда невиновный не может больше оставаться невиновным: перед людьми, которые предадут вас судьям, — упорствовал он, — которые будут бить вас палками в своих синагогах. Остальные девушки, почувствовав опасность, тоже стали упрекать его: вот увидишь, этому подлому выродку наплевать на смоковницу и на Иисуса. Но тут мы увидели, что Идальго и священник выдернули из песка серебряный крест и бросились друг другу в объятия.
И тогда вспыхнула первая палатка. Палатка Атоса.
Страх затмил наш разум настолько, насколько все вокруг сияло огнем. Лагерь разлетался на тысячу кусочков, и банда сумасшедших наступала со стороны плотины, их становилось все больше, и они были вооружены до зубов; они уже разрушали то, что нужно было разрушить, порождая знакомый мне звук, звук разверзающейся земли и буйного ветра, который пахнет кровью за миг до того, как она прольется, сжимая горло, как дым от костров, на которых сжигали грешников, ослепляя, как самый беспощадный свет, этот звук неожиданного крушения, у которого не существует иного источника, кроме его самого, и который повергает ниц и львов, и кроликов, заставляя человека забыть о чести, и тот, у кого такие способности к преступлению, что он действительно может его совершить, становится не просто бесчеловечным, а равным Эрзацу, порождению чрева Био, мешаниной разъяренных мертвецов, тем землетрясением, которое, еще не родившись, уже не хотело жизни, и которое, я думаю, до сих пор скрывается в каком-нибудь уголке этой нежеланной Вселенной.
Я знала, что Идальго тоже узнал священника, но вместо того, чтобы попытаться бежать, он вцепился ему в плечи и начал трясти:
— Кто они? — спрашивал он. — Кто они?
А тот в ответ плакал:
— Клянусь, не знаю, кто заплатил мне за то, чтобы я сыграл роль ширмы.
Идальго не отставал:
— Скажи, это карательные отряды или кавалерийские дозоры, всадники смерти или «отважные», люди Бальбо или изменники из Союза аграриев — кто из них предает огню мир на этой земле?
— Я не знаю. Знаю только, что они заплатили за мой крест.
С криками «Долой Парламент, да здравствует диктатура», как будто мы, жалкие рабыни, имели к этому какое-то отношение, они вдесятером набросились на Атоса, который боролся, как подобает гиганту, коим он и был, и уже кое-кому свернул шею, но против десяти, а потом и двадцати что он мог сделать? Они порывались кастрировать его кинжалами, посадить на кол, вместо кола используя древко знамени, и все время повторяли, что их товарищи предали огню Геную, Ливорно, Анкону и Парму, которая уже начала петь победную песню, так что сжечь лагерь каких-то шлюх им проще простого.
От горящих палаток пламя поднималось так высоко, что воробьи опаляли крылья и погибали, и первой, кого закололи за то, что она не захотела им отдаться, была Инес Гецци, которая, став рабыней, получила имя Вагеция, и я ее никогда не забуду, потому что она нашла в себе силы рассмеяться в лицо своему насильнику, не похожему в этом аду из-за всего того оружия, что он на себя нацепил, на человека, и по мере того, как рукоятка кинжала входила ей между ног, она смеялась все громче, и чем громче она смеялась, тем больше тот путался в своей форме, потому что в каждой трагедии есть свой мрачный комизм, пока не подошли его товарищи, чтобы его увести, заметив, что Вагеция, лежавшая в луже крови, уже ни на что не годилась.
Эта Инес дала мне столько сил, что первому, притворившись, что целую его, я почти оторвала нижнюю губу, и мне тоже было наплевать на смерть, но потом они распяли меня между двумя шестами палатки и изнасиловали, все по очереди, и точно так же они поступили с другими девушками.
К счастью, снова опустился туман, и никто не мог видеть нашего унижения. В высокопарных выражениях они принялись расписывать собственные подвиги, а потом мы услышали, как они говорят: все равно это не люди, а звери из цирка. Вдруг в густом тумане зазвучал хор: готовясь отправиться в путь, они пели и заявляли, что Поход на Рим теперь дело решенное; они были счастливы до небес, выкрикивая: «Да здравствует колонна Боттаи!»
Мы подсчитали потери.
Уцелел только флагшток со знаменем игр, и изображение Атоса Лунарди в виде смеющейся марионетки по иронии судьбы развевалось на ветру над этим кладбищем обуглившихся бревен, которые Атос поднимал, чтобы вытащить нас наружу.
Две девушки были ранены, а Инес убита. Когда мы ее нашли, то увидели, что она обеими руками сжимает живот, из-за беременности она должна была уехать из лагеря, но упросила Идальго разрешить ей остаться с нами еще несколько дней, и вот теперь лежала там, словно сама была зародышем в какой-то огромной матке. Атос на руках отнес ее к реке и отдал на волю течения, чтобы она могла отправиться навстречу своей судьбе в дальние края, потому что она всегда нам рассказывала о Турецкой Испании и других чудесных странах, в которых побывала, и совершил он это с таким достойным титана изяществом, какого мы за ним не знали.
Еще отчетливее, чем тогда, когда я оказалась вместе с Ханси в лагере дезертиров, всепожирающее пламя показывало мне, что Бог движется в сторону Био, как рассеянные облака, а его око, которое называли всевидящим, на самом деле закрыто на преступления. Так я подумала, прежде чем потерять сознание. Последнее, что я увидела, были Атос в воде, крест священника, бежавшего по плотинам Босконе делле Кавалле, и одна из наших девушек, которая раньше все время молчала, так что мы прозвали ее Smanga, что значит «молчащая под пытками», а теперь вцепилась мне в руку и говорила, говорила все те слова, которые держала в себе на протяжении многих лет молчания.
Я была рядом с Идальго и мысленно попрощалась с ним: прощай, друг; я понимала, что мы никогда больше не увидимся, а он стоял на коленях, молча, среди всех этих разрушений, и держал в руках чашечку, которую нашел целой и невредимой под рухнувшими шестами палаток, свою любимую, из которой пил утром кофе, и просто смотрел в нее, как человек, который только что сделал последний глоток.
Потом я лишилась чувств. И только гораздо позже узнала, что, оставшись на пепелище, мы совершили ошибку: приехали другие солдаты и, осыпая нас новыми оскорблениями и ударами, загнали всех в грузовик.
Когда я пришла в себя, грузовик мчался по тем же дорогам, по которым мы каждый день объезжали округу, приглашая на состязания; у негодяев, стоявших на подножках и облепивших открытый кузов, под ремни были засунуты пистолеты, а некоторые даже вооружились ружьями, угрожая которыми они заставили девушек стоять в кузове во весь рост, чтобы их было видно, всех, кроме двух раненых и меня, лежащей рядом с ними, потому что я притворилась, что мне совсем плохо.
Моих подруг беспрерывно оскорбляли; какие-то одержимые, стоя на обочине, размахивали здоровенными кулаками, а некоторые пытались прямо на ходу запрыгнуть в кузов, чтобы дать кому-нибудь из девушек пощечину и обозвать грязной шлюхой; но солдаты были начеку, они хватали нападавших поперек туловища и сбрасывали вниз. Целью всей этой клоунады был вовсе не самосуд. С того места, на котором я лежала, заметить это мне было трудно, но потом я все-таки поняла, в чем дело: впереди грузовика бежал Атос в своем чемпионском спортивном костюме, который его заставили надеть силой. Он бежал, низко опустив голову, в куртке с вышивкой «Обжора», а они держали его под прицелом карабинов, и иногда кто-нибудь стрелял, так, чтобы пуля попала в землю как можно ближе от него.
— Беги, чемпион, — кричали они. — Давай, все уже отстали!
Шофер время от времени прибавлял газу, стремясь заставить Атоса бежать быстрее и в конце концов загнать его окончательно. Но Атос собрал все силы, и бежал в тот день так великолепно, как никогда раньше не бегал, поэтому на крутых подъемах он неожиданно уходил вперед, а перегруженный грузовик отставал, оставался сзади, и, как шофер ни давил на газ, они оставались в дураках. Тогда они начинали стрелять. И я поняла, что дураки и трусы стреляют и становятся убийцами, чтобы люди думали, что они не дураки и не трусы. Вот так и родился фашизм.