— Манька… ха-ха… — продолжал куражиться Ванюшка. Болтал ногами, мешая Марфутке снять с него грязные сапоги. Доволен забавой и хохочет. Так, хохоча и толкая Марфутку, все больше и больше пачкая ее сарафан, он поднял голову, увидел стоявшею перед ним Ксюшу и ноги его сразу же опустились на пол. Он отшатнулся, привстал да так и остался полусидеть-полустоять, упершись в печку спиной, прикрывая лицо растопыренной пятерней.
— Сызнова грезишься? Сызнова? — глаза Ванюшки круглились и быстро яснели. Одутловатое лицо становилось осмысленным.
«Сызнова? Значит, грезилась раньше? Значит, помнит…»
Ванюшка протер кулаками глаза и, оттолкнув Марфутку, встал косолапя, как косолапил в минуту волненья Устин.
— Живая? Не чаял увидеть. — Он протянул вперед руки, как протягивал в детстве к гостинцу. Шагнул. И Ксюша шагнула к нему.
— Боль моя сладкая… Ва-аня, все отдам за улыбку твою, за прядь волос твоих русых, за голос твой милый… Улыбаешься, руки мне протянул… — и небылью, наваждением показался последний год ее жизни. Проигрывал ли ее Устин в карты, если рядом стоит улыбающийся Ваня? Был ли Сысой?
Был!
Сысоя отчетливо увидел Ванюшка. Вон он, одноглазый, грудь волосатая, как у барана, целует голую Ксю-ху. Обнимает ее, а она, полузакрывши глаза, в счастливой истоме шепчет ему: «Сысой, дорогой мой… люби…»
— А-а-а, — заревел Ванюшка, замотал головой и затопал ногами, будто кто-то сейчас оглушил его неожиданно. Губы скривились! — Шлюха! — крикнул он в лицо Ксюше. Размахнулся что было сил.
«Ударит сейчас…» — но отшатнуться, закрыться у Ксюши не было сил. Другой замахнись, сдачу бы получил да еще наперед расчета, но Ваня имеет право ударить. Побледнев, не закрываясь, приняла удар по щеке, по губам, еще один по щеке.
Марфутка кричала: она сейчас поняла, что завтра или неделю спустя ее самою ударит кто-нибудь по щеке, а то повалит на землю да сапогами…
Ванюшка выбежал в дверь. Ксюша провела рукой по губам. Увидела кровь на ладони и сказала то ли себе, то ли кресной:
— Вот и свиделись. — Сплюнула кровь. — Чего я другого ждала? А ведь грезила… Дура… И все ж… Спасибо судьбе. Хоть увидела Ваню.
Черны прокоптелые стены избы. Пустота в душе Ксюши, и кажется, ветер воет в трубе, как в осеннюю непогоду. Подошла к кровати, наклонилась над Филей и начала распеленывать сына. Хотелось скорее увидеть, как Филя потянется сладко во сне, причмокнет губами, закинет ручонки за уши — он любит так делать — и сладко зевнет. Он — радость. Единственно близкий сейчас. И понимать много стал. Но почему он молчит? И лицо неподвижно?
— Филенька, Филя, родной… — Ксюша прильнула к лобику сына губами и резко отпрянула. — Кресна, што с ним?!
Голова Фили бессильно свисала набок.
2.
Устин отправлял подводы за грузом, когда Матрена сообщила ему, что видела Ксюшу возле села.
— М-мда, — разом вспотел Устин и ни с того ни с сего пнул кобылу, в живот. Все вспомнилось: как Ксюшины деньги прожил, как ее проиграл Сысою в очко. — Ты пошто ее в коробок с собой не взяла? По-хорошему надо с ней.
— Это с подлянкой? Ведь с Сысойкой сбежала…
— Кстись, ведьма, бежала-то связанной!
— Ой правда! Господи, делать кого?
— То-то и оно. Слышь, как придет, так приветь, словно дочь… Скоро придет-то?
— В Новосельский край повернула.
— Стало быть, ничего не — забыла! Гм-м. Власть-то теперь того… подходяща для Ксюхи. Ихняя власть. Приручать надо Ксюху. Не то воевать с ней, придется.
3.
Время то мчалось мимо Валерия, то увлекало его за собой. Недавно отец хотел отодвинуть на двести лет приход к власти большевиков, а они ее взяли всего через несколько месяцев, в октябре.
«Капитализму будет конец, а мы с тобой капиталисты», — учил отец.
— Надо умереть по-геройски, — решил Валерий и продолжал ходить в полк, старался не показать своей робости, не отводил глаз под испытующим взглядом солдат. Даже шутил порой. Ходил на все митинги, расстегнув кобуру револьвера.
Все эти дни Валерий жил, как на плахе, ожидая конца. И вдруг на митинге, где выбирали делегацию на городское собрание, стоявший рядом солдат выкрикнул его имя.
— Ваницкого выберем… Он мужик грамотный…
От неожиданности у Валерия дрогнули подколенки.
— Евоный батька самая контра, — ревел стоявший поодаль незнакомый рыжебородый солдат. — Я у ихнего батьки полжизни в шахте оставил.
— Сын за отца не ответчик и ротный наш справедливый, фельдфебелей усмирял.
Неожиданный ком подкатил к горлу.
— Ты сам, слышь, скажи, вишь, народ сумлевается, — толкнул Валерия в бок рядом стоявший солдат. — Контра ты или нет? За народ?
Валерий неожиданно для себя сдернул папаху, совсем как делали на сходах крестьяне.
— Я за Россию… За правду… Если, братцы, доверите мне… постараюсь… Честное слово!
В тот день Валерий впервые с октябрьских дней застегнул кобуру револьвера. Вечером на городском собрании его подтолкнули к трибуне солдаты: «Дуй, Ваницкий, скажи».
Растерялся Валерий: не угодишь офицерам — прикончат, не угодишь солдатам — тот же конец. И, выходя на трибуну, он решил отбросить всякую философию и говорить только то, что лежит на душе. Страдать так за правду. Землю крестьянам — правда. Войне конец — правда. Банки народу — правда. Власть народу — больно, но тоже правда. А кто выступает против правды — тот враг. Так учил Аркадий Илларионович. Всех солдат немедленно отпустить по домам нельзя, надо кому-то защищать революцию.
Когда говорил, офицеры кричали: «Предатель… долой….» А солдаты: «Валяй… Так их… Дуй…» Сошел с трибуны и какой-то рабочий ударил его по плечу:
— Да ты наш, товарищ Ваницкий.
В ту ночь впервые за много дней Валерий уснул в постели раздевшись, не готовясь к аресту.
На другой день его выбрали командиром роты. Тут-то он понял, как истосковался по обычной человеческой деятельности. И с головой окунулся в работу, порой бестолковую, но кипучую.
Гасло электричество. Он мчался на станцию, добивался подключения казармы к аварийной линии и вместе с кочегарами станции негодовал на дельцов, саботирующих добычу угля. Солдаты оставались без хлеба, и он ехал на мельницу. Там, грозя револьвером, заставлял открывать склады, находил зерно и вместе с мукомолами требовал наказания хозяина, создающего голод.
Часто не удавалось уйти домой, и Валерий ночевал на нарах в тех самых вонючих казармах, которыми недавно так брезговал.
— Эх, брательник, — расчувствовался как-то председатель полкового комитета, — хороший ты, сукин сын, парень.
Валерий покраснел от неожиданной похвалы.
— У меня невеста видная большевичка, Вера Кондратьевна.
— Верушка? Да она мне сестра двоюродная. Губа у тебя не дура, — и весело гоготнул: — Так, значит, родня мы с тобой.
Это было когда Валерий стал уже командиром полка. Он был доволен жизнью, когда нет времени ни поесть, ни поспать, но каждая минута по-своему интересна и каждый день пролетает минутой.
Изредка выдавался свободный вечер. Тогда Валерий запирался в своей комнатушке, клал на стол лист чистой бумаги и, забывая заботы дня, конфликты, погружался в мир надежд и мечтаний, быстро писал:
«Уважаемая Вера Кондратьевна!
Хотелось написать: дорогая Вера, Верочка, но боялся обидеть.
Как трудно писать отцу, матери. Ищешь, о чем бы написать, каждую мысль выжимаешь из головы, как засохшую пасту из тубы, со скрипом, с трудом, а тут перо, кажется, пишет само. Сообщает последние новости жизни полка, свои думы. И какие находит сравнения, образы, каламбуры.
«Мы, неискушенные девушки с косами, сразу же узнаем своих рыцарей», — сказала Вера при последнем свидании, и Валерий надеялся, что она сумеет прочесть между строк то самое важное, что заставляло Валерия писать эти письма. Только раз он отважился написать: «Живу надеждой на скорую встречу. Надеюсь, тогда командир коммунистического полка наберется смелости и скажет вам три заветных слова, что непрестанно, с великим волнением твердит про себя».