Еще недавно это тешило самолюбие, наполняло душу трепетом торжества, а сегодня горечь одна на душе.
Клавдия Петровна искренне удивлена, что Яким ест яичницу как обычные люди, а выпив самогонку, крякает и вытирает губы ладошкой, совсем как подвыпивший Боренька. И все же она была совершенно уверена, что поэты должны жить какой-то особенной жизнью, чем-то решительно не похожей на общую, и продолжала допытывать:
— А вечером как же, неужели опять, как все люди, перекрестите рот — и в постель?
— Вечером? Гм… Вечером я больше творю. Возьму лист бумаги, перо — и тысячи рифм, тысячи образов помчатся перед моим мысленным взором: горы, покрытые снегом, капли росы на веточке ландыша… розовый ноготок на мизинце младенца или нежный звон фарфорового колокольчика. А на прошлой неделе…
Грюн выпила третью рюмку, а может быть, даже четвертую. Голова с непривычки кружилась, и мысли, бывшие где-то под спудом, всплывали наверх и рвались с языка.
— …На прошлой неделе я выступал в городском саду. После этих, знаете, строк… Расшифоненной девочке я поднес незабудки с ароматом лимонов. Помните? Меня подняли на руки и несли так до дому, а я все декламировал.
Яким не лгал. Он говорил чистейшую правду. Даже кое-что опускал. И это благодушное правоверное хвастовство особенно злило Евгению.
— Замолчи. Да, тебя несли на руках. Да, паря в облаках, ты даришь девушкам незабудки с несуществующим запахом, а мы тут с Борисом Лукичем избили, не своими, конечно, руками, а руками жандарма, повторяю, жандарма Горева и прохвоста Сысоя, по сути дела, честных людей. Моих личных противников, но и противник может быть честен.
Стакан выпал, из рук Бориса Лукича.
— Ка-ак честных? Прошлые дни…
— Да, дорогой Борис Лукич, прошлые дни и прошлые дни и прошлые ночи я использовала все свое влияние, весь авторитет нашей партии, чтобы заставить вас организовать избиение большевиков. Я говорилао нашей правоте, как полагается говорить честному человеку, когда он видит цель и ради ее достижения использует любые средства.
Яким наклонился к Евгении и крепко пожал ей руку.
«Что с ней случилось? Устала?».
— Женечка, наша цель — свобода и благо людей, и всех кто стоит на нашем пути…
— Перестань…
— Ты хочешь сказать, что я говорю о вещах, не доступных моему пониманию?
— Нет, Яким, ты, как бы сказать поточнее… Есть с виду не глупые люди, что всегда считают себя бесконечно правыми, и любая мысль, попавшая им в голову, кажется им единственной истиной. Ты славил Николая Второго — и считал это единственно правильным.
— Я признался в своей ошибке и славлю сейчас свободу духа, свободу любви, и тебя, моя…
— Якимушка, милый, не продолжай. Завтра появится новое, и ты станешь проклинать меня и эсеров.
— Никогда. Ты же знаешь, у меня не характер — камень.
— Был у Христа ученик по имени Камень-Петр. И вот петух трижды не успел пропеть свою песню, как он трижды отрекся от своего учителя. Не спорь, Яким. Большевиков надо бить, иначе они прогонят всех нас. Надо бить. Непременно. Но бить самой… Боже мой, это так тяжело.
С силой провела ладонями по лицу.
— Несколько дней назад из этого дома ушла девушка, которую продали, как рабыню в семнадцатом веке на константинопольском рынке, и она не сумела найти правду в России! Какую свободу мы дали людям? Свободу мужчине в случае, если женщина оттолкнет его, назвать ее отсталой, несовременной, мещанкой, а еще и ударить по щеке. Свободу распутной…
Евгения остановилась, зарделась, вспоминая себя. Но, встряхнув головой, продолжала:
— Свободу бабе лезть в постель к любому мужику, лишь бы он не столкнул ее на пол.
Оперев локти на стол, Евгения снова закрыла руками лицо.
— Я не пьяна. Это прорвался гнойник на сердце. Гнойник на душе. Большевиков надо бить, но… сама я больше не могу бить людей. Не могу быть наемным… нет, идейным палачом.
Притухший самовар на столе чуть слышно урчал. Испуганная Клавдия Петровна встала и, подняв голубой абажур, зажгла висевшую над столом парадную лампу. Она не совсем понимала, что растревожило гостью. Евгения, кажется, против войны? Так и Клавдия Петровна против войны. Она за землю крестьянам. Правильно. Давно бы так надо. Уж сколько раз Клавдия Петровна говорила своему Бореньке, а тот — учредительное собрание надо. А может быть, вовсе его и не надо. Господи, а за что же били людей? Много еще передумала Клавдия Петровна, пока чиркала и ломала спички, пока, наконец, сумела зажечь с зимы не горевшую парадную лампу. И только когда приятный бирюзовый отсвет от абажура осветил напряженные лица ее Бореньки и гостей, Клавдия Петровна вдруг вспомнила, что Евгения Грюн, про свободную любовь которой говорят всякие пакости, именно она сейчас с негодованием заговорила о той свободе, что начала укореняться в отношениях между мужчиной и женщиной.
«Умница ты моя, все сказала правильно. Под каждым словом ее подпишусь. Каждое слово ее, как молитву богу, скажу», — думала Клавдия Петровна.
Глубокие складки залегли на лбу Бориса Лукича. Он как бы приглядывался к чему-то очень далекому и большому.
— Товарищ Евгения, но ведь это же самое, если помните, я говорил несколько дней назад, а вы назвали меня беспринципным, бесхребетным.
— И опять назову, если так будет надо. И опять потребую подбросить Иннокентию соль, уговорю учительницу трясти с трибуны разорванной кофтой, ибо все методы борьбы с ними, с Вавилой и Иннокентием оправданы. Но… Я устала. Я хочу другой жизни. Спокойной, тихой…
— …Тихой, спокойной… — повторяла Клавдия Петровна, укладывая Евгению в постель. — Я слушала вас целый вечер и думала: боже ты мой, какая сердечная девушка и, извините, не замужем.
— Никто не берет. Никто меня не любит настолько, чтобы связать свою жизнь с моей. — Привстала. — А я так хочу тишины и немножечко счастья. Клавдия Петровна, дорогая, вы даже-представить себе не можете, как тяжело одинокой женщине. Вдумайтесь только.
— Но есть же люди, что любят вас? Не может не быть.
— Есть, конечно, — Грюн вспомнила про Бориса Лукича и сказала себе: «Есть лысый старик, читающий только Ростана! Придет же такому блажь влюбиться. Может быть, старушка даже на него намекает? А что ж? Она мать. Для нее сын все еще мальчик. Лукич поразительно прямодушен. Сколько я потратила сил, пока не заставила его устроить эту историю с солью. Он был бы хорошим мужем, но только, конечно, не для меня. А Ваницкий подлец, отказался жениться. Увернулся, как уж… А я так устала…»
За десять-пятнадцать минут серьезный вопрос не решишь, а когда начинаешь думать, слишком много всплывает противоречий.
Но все же думается!
Евгения так и уснула, продолжая уже совершенно серьезно думать, не отдохнуть ли ей хотя бы временно в Камышовке от свободной любви, набившей на сердце мозоль, от бесконечных митингов. И, вообще, если по совести говорить, очень хочется выйти замуж. Но лысый Лукич? А если не лысых не видно?
И градом хлынули слезы обиды, но не наяву, а во сне. Наяву Евгения постеснялась бы плакать.
И еще ей вспомнилась Ксюша. Показалось, они идут рядом по полю и Ксюша говорит Евгении: «Выходи, пока сватают. Время пройдет — и лысых не будет».
3.
В дождь рогачевские девки и бабы ходили, завернув на голову подол широкого сарафана, сделав из него подобие башлыка и плаща. Ксюша шла, не замечая дождя, и он хлестал незащищенную голову, стекал по спине. Она ежилась от холода, но продолжала идти.
Босые ноги разъезжались на скользкой дороге. Так же скользили и разъезжались в разные стороны ее мысли. На много рядов передумала Ксюша свою несуразную жизнь. Думала, идя вчера по степи. Думала, ночуя у костра из полынных стеблей. Продолжала думать сегодня, меря длинные версты грязной и скользкой дороги.
Уходя из Камышовки, Ксюша сказала седобородому богу: не мешай. Я сама устрою жизнь. И Борису Лукичу сказала, что сумеет выбрать дорогу. Не умирать же, как умерла Дашутка. Все кричало в Ксюше: Жить! Жить! Не сдаваться!