И Сергею Ивановичу неудержимо хочется узнать эти факты. Немедленно убедиться, что не его сыном пренебрегли, а его сын пренебрег. Сам отказался от этой маленькой, твердой, неудобной девчонки.
Сергей Иванович спрашивает:
— Ну, а все-таки, как ты догадался дать ей отставку? Я бы часа с такой осой не выдержал.
Сын по-прежнему безмятежно пожимает плечами, что можно понимать так: «У каждого свой вкус!» А можно и совсем иначе: «Сам удивляюсь, что я выдерживал не один час и даже не один месяц». Но, в общем, он не бросается защищать свою Рыжову (да, именно так ее фамилия).
— Я видела тебя с дочкой вашего завуча, — говорит Юлия Александровна, собирая тарелки. — Удивительно эффектная наружность.
Юлия Александровна поднимает взгляд от тарелок и густо краснеет. В глазах Виктора возникает что-то жесткое, какая-то отталкивающая стена. Но, возможно, она ошиблась, потому что через секунду Виктор подтверждает:
— Ты права, наружность самая эффектная в школе.
— Мать у нее… — Сергей Иванович на минуту останавливается в своем разбеге, перед ним мелькает аккуратно разложенная по плечам шестимесячная завивка, лацкан негнущегося пиджака или жакета, как там у них это называется? Но в конце концов, может быть, есть смысл в этих лацканах? В старомодной, чопорной завивке? И Сергей Иванович, не особенно кривя душой, заканчивает свое определение: — Мать у нее умная женщина.
Она и в самом деле умная женщина. Только все-таки не хватает в ней чего-то или, наоборот, переложено чего-то. Почему, например, она так и не стала директором хотя бы той же школы? Он, Антонов, ни за что не поверит, что ей не хотелось. «Крахмала в ней переложено — вот чего! — беззвучно, но радостно выкрикивает Антонов, будто делает кто его знает какое открытие. И тут же добавляет мысленно: — Чего не скажешь о дочери».
— Милочка и сама не дура, — отвечает Виктор на ту часть рассуждений, которая была произнесена вслух, отламывая кусок румяной, отлично приготовленной котлеты и улыбаясь.
Дальше все едят молча или перебрасываясь малозначащими фразами. И Антонов так до конца и не понимает, как отнестись к состоявшемуся разговору. Сын и не очень настаивал на путевке, и поссорился с этой Рыжовой. И при всем при том нет у Сергея Ивановича ощущения победы… Что-то ускользает, не дается ему в руки в собственном сыне, и все тут.
Глава восьмая,
рассказывает от имени Коли Медведева еще об одной ссоре на обрыве
Я понимал, что в эти дни Нинке надо было все время быть с кем-нибудь из ребят. Не для того чтобы досадить Виктору, а чтоб не чувствовать себя такой неприкаянной. Ближе всего было податься к Ленчику. Но с Леонидом Нина чувствовала себя не очень-то ловко. Получилось бы, вроде она поменяла его на Виктора, а потом, когда ничего не оставалось делать, вдруг снова кинулась к Шагалову.
Марик был хороший парень, но он не умел молчать три минуты кряду. И он стал бы ее изводить: «Давая, я набью Анту морду! А?» И в конце концов действительно кинулся бы на Анта и получил бы хорошую трепку.
Может быть, Нина рассуждала по-другому, не знаю. Своих мыслей она не обнародовала. Но само собой получилось, мы с ней стали ходить вместе и в тот вечер забрели даже на обрыв, хотя для нас с ней «пойти на обрыв» вовсе не означало то же, что означало это выражение для всех других девушек и парней нашего поселка. Мы с Нинкой оставались товарищами и были как два хлопца.
Нинка рассказывала мне о больших, настоящих горах, и которых альпинисты, как у них говорится, «делают стопку». То есть штурмуют отвесную кручу и получают за это разряд или даже «мастера спорта».
— Я не знаю, так ли, — говорила Нина. — Может быть, там не жгут никаких костров, а просто печки в своих хижинах, но я всегда представляю пламя до неба, и все сидят в детских шапочках своих, таких, с помпончиками…
Она замолчала, и я тоже представил беззвездное от костра небо, очень близко подвинулись горы, как будто специально обступили этот ревущий, торчком стоящий огонь и людей вокруг него. Таинственное, неизвестное в нашем Первомайске племя верных, сильных и нежных. Нам с Ленчиком или Семиносу с Мариком, к примеру, в это племя ни за что не попасть. Зато Ант, по Нинкиным понятиям, чуть ли не вождь его. Это уж точно!
Впрочем, может быть, Нинка считала совсем не так, и я просто-напросто лез в бутылку, злясь на ее грусть, на Антонова, чтоб он был неладен, на Милочку, на себя.
— Это не вид спорта, — говорила Нина так, будто не для меня, а для себя повторяя важное, — это дружба на всю жизнь: можно совсем было в пропасть угодить и все-таки не свалиться. Товарищи поддержат. Вся связка…
Я почти не слушал ее: у меня, как у Марика, чесались кулаки…
— Горами заболевают раз и на всю жизнь. И песни у них там особенные:
Не путай конец и кончину:
Победные трубы трубят…
Кручина твоя — не кончина,
А только ступень для тебя.
Голоса у Нинки нет никакого, получается даже как-то хрипловато и, уж во всяком случае, не звонко и не задорно, но все равно песня мне понравилась. Она понравилась бы мне еще больше, если бы я не знал, что ее к нам в Первомайск привез Антонов. Теперь же мне лишь чуть-чуть не по духу была ее слишком большая самоуверенность.
Подумаешь: «Спокойно, товарищ, спокойно!» Не бойся, мол, мальчик, с такими, как ты, отличными парнями никакая неприятность не может случиться.
Я спросил у Нины:
— Там все такие?
— Какие?
— Белокурые, высокие и пули их не берут?
Она посмотрела на меня сначала с недоумением, потом с жалостью. Впрочем, жалость была немного нарочитой, это уж точно. Нинке просто хотелось уколоть меня. За узость взглядов, наверное. Потом она сказала:
— Нет, не все.
И тут же принялась рассказывать мне историю какого-то «одного человека», которого она и сама в глаза никогда не видела. Во всяком случае, я понял только, что человек «ходит и поет», «ходит и поет». Потому что ему, видите ли, вовремя когда-то не протянули руку помощи.
Зло меня разбирало неимоверно. Я соображал прекрасно, какие ассоциации родились в голове у Нинки. И я спросил:
— То есть как «ходит и поет»? он что, шизофреник, что ли?
— Нет, не шизофреник. — Нинка разом поджала губы и настороженно выпрямилась.
— Снежный человек? — Ни за что не хотел я менять тон, наверное, потому, что мне начинало казаться: еще немного и моя досада растопится, растворится в Нинкином горе. — Так кто, если не снежный?
— Инструктор альпинизма, кажется.
— Занятие — вполне. А то: «ходит и поет», «ходит и поет»…
Но Нинка меня не слушала. Обняв колени руками, она смотрела далеко перед собой и рассказывала:
— Ты знаешь, у него была любовь, у этого человека. Первая любовь. Потом они поссорились из-за какого-то пустяка. Кто-то кому-то не уступил. Она не уступила. Она была сильней. Теперь у нее муж — мастер спорта. И она сама мастер спорта. А он водит группы первого года.
— Что значит — первого года?
— Тех, кто ничего еще не умеет. По самым легким тропам…
Что она там видела, за рекой, наша Нинка? Те тропы, какие определит себе Виктор, если ее не будет рядом? Или что-нибудь другое?
Я сказал:
— Ну и правильно сделала мастер спорта, что ушла. Не век же было его за ручку с легкой дорожки сводить.
— Он бы за ней и без ручки куда хочешь пошел. Он хотел быть сильным.
— Что же помешало?
Смех, но мы все время делали вид, будто ведем разговор о тех двоих…
— Ее самолюбие помешало.
— Ну, теперь я точно вижу, куда ведут все твои рассуждения насчет этого снежного ипохондрика.
— Куда?
— Туда, что прав был Семинос, когда говорил: тебя хлебом не корми, дай только в минуту трудную приосенить крылом Виктора. Спасти и потом пришпилить…