Литмир - Электронная Библиотека

Я не думала о том, что станется со мной, когда поезд уйдет с разъезда. Мне было просто по-человечески хорошо от мысли, что помогла людям, сделала добро. А еще было по душе, когда Игнат (так звали красноармейца), ухватившись одной рукой за сук, выкрикивал задорно:

— А ну, взяли! Дружнее, товарищи!

Это почти незнакомое слово «товарищи» пело в его устах, волновало.

Когда паровоз загрузили дровами и в каждую теплушку занесли по доброй вязанке сушняка, на разъезд прибыла дрезина. Высокий человек в кожаной куртке, с виду суровый и очень подвижной, сошел на полотно и проговорил, обращаясь к Игнату:

— Я комиссар Калужского губкома Варганов. Где командир санпоезда?

Игнат отрапортовал четко:

— Командир в третьей теплушке — болен тифом. Старший группы по заготовке леса красноармеец Шамраев.

— За революционную находчивость объявляю благодарность. Назначаю вас комендантом разъезда и заготовительного пункта. Отправляйте свой поезд. Сюда идут эшелоны с Брянска. Готовьтесь принять.

Они поговорили, потом отцепили и загнали в тупик хвостовую теплушку. Раненых перенесли в другие вагоны, а в эту затащили мешок крупы, кошелку вяленой рыбы, еще что-то.

Вскоре санитарный поезд без гудка отправился на Калугу. Мы все подошли провожать раненых, даже всплакнули с Дашей напоследок, по бабьему обычаю.

Дрезина с Варгановым ушла на юг, навстречу застывающим в пути поездам. На разъезде остались четыре бойца из прежней команды во главе с Игнатом Шамраевым да нас шестеро батраков.

Игнат принялся толковать нам о борьбе пролетариев всей земли за мировую революцию. Под конец объявил, что считает нас мобилизованными в особый революционный отряд по заготовке леса и ставит на красноармейский паек.

Правда, кормить всю нашу команду пришлось деревенскими харчами, но в общем, как объяснил Игнат, мы были на довольствии у Красной Армии.

Работали до глубокой ночи, пока окончательно не свалилась лошадь Мирона — она сломала в рытвине переднюю ногу. Игнат распорядился пристрелить бедную клячу, пообещав крестьянину при первой возможности возместить потерю.

Век не вспоминать бы, как горько сокрушался Мирон над своей кормилицей, как по-ребячьи всхлипывал во сне, когда мы поселились со своими пожитками в теплушке.

Мы с Дашей полезли на верхний ярус. Подружка сразу притихла. Я тоже не могла пошевелить одеревеневшими руками и ногами, но сон не приходил. Я слышала, как осторожно ходит по теплушке Игнат.

— Чего не ложишься? Чай, не железный! — осмелилась я напомнить Игнату.

— Служба, Луша! Служба! — отозвался он.

Игнат добровольно взял на себя обязанность первого часового нашего, по сути, беспомощного гарнизона, затерянного в лесной глуши. Говорила я эти слова Игнату, а сама была в те минуты так благодарна этому человеку за его выдержку: ведь я даже не предупредила Игната о злых помыслах Кутякина!

Вот Игнат подкладывает дрова в буржуйку, вот шарит рукой в углу, освобождая зачем-то ведро. Потом отодвигает дверь теплушки и выходит.

Шаги Игната становятся тише, а сердце мое бьется сильнее. Навязчиво встает перед глазами хозяин. Кажется, Кутякин уже притаился где-то поблизости и лишь выжидает, когда Игнат уйдет подальше от теплушки... Мне даже слышались осторожные шаги. На всякий случай я приготовила топор.

Наконец Игнат возвращается. Я сама отодвинула вагонную дверь и чуть не прыгнула ему навстречу. Красноармеец даже отшатнулся:

— Ты, Луша?!

Едва закрылась дверь, меня охватил нервный озноб. Я ткнулась лицом в жесткую шинель Игната и, всхлипывая от волнения, принялась рассказывать ему все, что знала о Кутякине, сетуя на свою горькую долю.

— Вообще-то ты молодец, — выслушав мой лепет, сказал Игнат. — Бдительность в наших условиях — первое дело. Но сейчас ты просто перестаралась: сюда приходил дежурный по разъезду. Я побоялся, что не выдержу, просил его наведываться. Да и ему скучно: все равно никакой связи с другими станциями нет — провода обрубили. А насчет Кутякина спасибо. Мы еще посмотрим — кто кого! Теперь вот что, — закончил он весело, — если уж и впрямь, как говоришь, сон нейдет, чего время даром терять: давай товарищам свежего мясца поджарим. Проснутся, за милую душу позавтракают...

Только тут мне в ноздри ударил резкий запах лошадиной печенки. Оказывается, за ней ходил этот неугомонный человек.

Я вываляла печенку в снегу, затем дважды перемыла ее в чистой воде, разрубила топором на доске. И все это время Игнат присвечивал мне берестой, хваля на все лады мою ловкость, причмокивая от удовольствия языком, восторгаясь предстоящей едой.

Мне за всю жизнь не привелось услышать добрых слов о своей работе, о себе. Похвала Игната согревала мне душу, хотелось чем-то помочь ему.

Так мы познакомились с твоим отцом, Саша.

На другой день пошли поезда. И мы снова принялись за свое: рубили деревья, перекатывали по снегу тяжелые кругляки.

Чем дальше белые уходили от наших мест на юг, тем больше бедноты шло из деревень на «казенные» лесозаготовки. Из теплушек мы перешли в бараки. Дрова начали отправлять в столицу для отопления квартир.

Когда у нас родился сын, Игнат уже мог держать его двумя руками — левая тоже поправлялась.

А теперь такое, о чем и вспомнить, страшно и позабыть невозможно.

Произошло это в тот самый, известный тебе по школьным учебникам год, когда на заводах осьмушка хлеба в день на человека приходилась. Вызвали нашего папу в уездный комитет, назначили уполномоченным на хлебопекарню. Продовольственный вопрос тогда был чуть ли не главным. За промашки в этом деле к стенке ставили. Самым честным людям снабжение доверяли.

Хоть сама я тогда уже ликбез окончила и на курсы народных учителей готовилась, а новое назначение мужа чисто по-бабски приняла: ближе к хлебу — дальше от голода. Не мне, думаю, — ребенку своему прихватит кусок, не даст умереть.

Про голодную смерть-то думка была не случайной. Умирали в ту пору и большие и крохотные. На посту умирали, у станка смерть валила с ног и в колыбели заглядывала. Несут, бывало, детские гробики на кладбище да на окна нашего дома косятся: вот, мол, где комиссар с комиссаршей живут, горя не ведают.

А отца нашего словно подменили. Пока при пекарне не был, еще туда-сюда перебивались: где горстку круп добудет, где картофелин десяток от друзей примет. Сейчас же ни находки, ни приработки. Осьмуха себе и осьмуха мне, да и получить ее надо идти за версту, в противоположной от пекарни стороне поселка. Два кусочка со спичечную коробку! Берет, бывало, годовалый ребенок этот черный хлеб, аж ручонки трясутся!

А папа наш вроде ничего не замечает. В землю больше глядит — горбиться стал, седина в волосах появилась. Записки ему поганые подкидывают, порешить грозятся — кулачье. Сначала, пока я еще могла выслушивать его, он вразумлял меня терпеливо: мол, все сейчас так худо живут, Ленин от дополнительного пайка отказался, в детсад велел продукты передать, когда рабочие принесли ему в дар хлеба и селедок.

У ребенка стали пухнуть ножки. Он сделался квелым, неулыбчивым.

Когда почувствовала неладное с сыном, разум совсем отказал мне. Случилось однажды, Игнат и вовсе не принес домой ни грамма. В тот день пекарня без муки осталась. Печи топились для виду, чтоб дым из труб шел, надежду в людях поддерживал...

Только увидела я, что пустые руки отец наш за спиной прячет, принялась кричать:

— Ты погубишь и ребенка и меня! На черта мне твоя Советская власть... Я пойду опять к Кутякину. Зачем ты повстречался мне в жизни такой беспомощный!

Игнат остановил меня:

— Луша, родная... Я готов отдать ребенку всю свою кровь до последней капли. Но есть вещи, которых я никак не мог сделать. За каждым моим движением следят тысячи голодных глаз. Взять домой хлеб, даже съесть его там самому означает нечто большее, чем моя смерть.

— Иди к Кутякину! У него хлеб. У него потайные ямы с зерном! — шептала я в отчаянии, забыв, что давно уже открыла эту свою батрацкую тайну мужу.

11
{"b":"246733","o":1}