К вечеру нас привезли в город Острог. Остановились на площади.
Нас выгрузили возле небольшого одноэтажного домика, который оказался городской больницей. Все последующее было настолько невероятным, что стало казаться сном. Нам всем сделали санобработку, выдали чистое белье и халаты, разместили в настоящих больничных палатах. Мы вдруг оказались на койках, застланных белыми простынями. Нас обслуживали медицинские сестры и осматривал настоящий врач.
Чудом показалась нам и пища. После баланды, которой мы питались в лагере, нас накормили настоящим супом, горячим, даже наваристым, а на второе дали картофельное пюре. Правда, дозы были микроскопическими, если принять во внимание наш аппетит.
Ночью, когда остались одни, мы долго терялись в догадках: что же случилось? Почему немцы впервые поступили столь благородно, чутко по отношению к пленным? Может, за всем этим кроется новый, еще более жестокий замысел? Так ничего и не придумали. Все выяснилось позже.
Медицинский персонал, особенно сестры из местных жителей, относились к нам сердечно. Не раз в глазах женщин мы видели слезы, сочувствие и участие. А мы действительно выглядели страшно: обросшие, невероятно худые, в буквальном смысле слова — кожа да кости.
По мере того как мы поправлялись, увеличивался аппетит, но порции оставались прежними. Чувствовалось, что в больнице туго с продовольствием.
Прошло две недели. Я уже мог подниматься с постели, делать несколько шагов без посторонней помощи. И снова мысли о побеге овладели мной. «Может быть, именно здесь я смогу их осуществить? Ведь я не в лагере, городская больница, наверное, не охраняется».
Когда в палате, кроме больных, никого не было, я решил добраться до окна. Хватаясь руками за спинки коек, с трудом передвигая ноги, подошел к окну, заглянул во двор. За оградой из темного штакетника чернели мундиры полицаев: больница усиленно охранялась. Я вернулся и лег. Товарищ по койке посмотрел на меня понимающим взглядом, отвернулся к стене. Оказывается, не один я мечтал о свободе.
Оборвалось все это так же неожиданно, как и началось. Ночью нас разбудили крики немцев. Они ходили по палатам, приказывая всем встать и спуститься вниз. В приемной нам раздали наше лагерное тряпье, потом стали выгонять на улицу. Мы снова оказались в машинах. По бокам расселись конвоиры.
Куда теперь? Лагерная жизнь приучила нас к тому, что каждая перемена в судьбе пленного — к худшему. Мы были уверены, что эпизод с больницей больше не повторится.
Ночь была лунной, морозной. Когда машины остановились и нас выгнали на снег — сердце у меня сжалось. Перед нами были знакомые деревянные столбы у ворот славутского лагеря.
Товарищи встретили нас с радостью и удивлением. Они были уверены, что две недели назад нас увезли на расстрел. Поэтому теперь смотрели на нас, как на явившихся с того света. Волнующей была встреча с Симоном. Мы бросились друг другу в объятия, расцеловались.
А утром следующего дня я снова приступил к своим врачебным обязанностям.
Побег. Снова в строю
В лагере удивлялись, чем была вызвана столь неожиданная доброта со стороны фашистов к нам, кучке тифозных больных. Между тем все объяснялось очень просто. Решив отправить нас в городскую больницу в Остроге, немцы преследовали две цели. Во-первых, они хотели продемонстрировать населению свою гуманность, показать, что они вовсе не так жестоки, как о них говорят. Во-вторых, фашисты тешили себя надеждой, что такой поступок с их стороны сделает пленных более сговорчивыми, нас можно будет легче завербовать в полицию или «освободительную» армию.
Еще во время нахождения в больнице к нам заявилась большая делегация женщин, якобы представительниц от города. Они принесли немного сала, хлеба, раздали каждому по горсти табаку-самосада. Мы обрадовались подаркам, приняли их с чувством глубокой благодарности. На оказалось, что это лишь приманка, на которую мы должны были клюнуть. Как только немцы, сопровождавшие женщин, вышли из палаты, те стали уговаривать нас после выздоровления записаться в полицию и помогать оккупантам укреплять новый порядок в самом Остроге, в деревнях. Не жалея красок, они расписывали «райскую» жизнь в полиции. Там, дескать, и служба не тяжелая, и денег платят много, и все полицаи хорошо одеты, обуты.
Особенно, помню, старалась одна монашка. У нее были маленькие мышиные глазки, которые ни на секунду не оставались на месте, все время воровато перебегали с предмета на предмет. Она села на табурет у изголовья моей койки и начала вкрадчивым голосом, часто поминая имя бога, уговаривать меня послужить «воинству Христову». Смысл ее проповеди сводился к следующему: большевиков, которые двадцать пять лет царствовали в России, теперь постигло справедливое возмездие. Бог опустил на них свою карающую десницу в образе немецкой армии. Следовательно, помогая фашистам, я помогал бы богу очистить Россию от «антихристов». А что может быть справедливее этого «святого» дела?
С каким удовольствием я сыпанул бы в лицо ей ту горсть табаку, которую она мне дала, плюнул бы в глаза! Но нужно было сдержаться, быть осторожным: за дверями стояли гитлеровцы. Стараясь говорить спокойно, ответил монашке, что я врач, в лагере у меня остались раненые и больные и не могу их бросить на произвол судьбы. Монашка недовольно поджала губы, отошла.
Не поддались на провокацию и остальные больные. Делегация ушла ни с чем. Такой исход взбесил фашистов, поэтому они вернули нас в лагерь в ту же ночь.
Снова потянулись безрадостные дни тяжелой жизни. Став на ноги, я еще с большим рвением помогал Симону лечить больных и раненых.
Мы не знали, что делается по ту сторону лагеря, каково положение на фронте. Немцы старались использовать это обстоятельство, чтобы подавить у нас дух сопротивления. Их пропаганда носила откровенно профашистский характер. Все чаще они «успокаивали» нас такими словами: «Наша армия снова обстреливает Москву из пушек. Еще немного — и мы возьмем вашу столицу. Кончится война, и вы отправитесь по домам».
Мы понимали, что ни одному слову фашистов верить нельзя, наглая ложь направлена на то, чтобы сломить нашу волю к сопротивлению. И все же тревожила мысль: неужели враг опять сумел дойти до Москвы?
Мы с Симоном решили снова встретиться с Александром Софиевым, поговорить с ним откровенно. Не может быть, чтобы он не знал истинного положения вещей на фронте. Мы были почти уверены, что он связан с городским подпольем, а там-то наверняка знают правду.
На этот раз встреча произошла у входа в больничный барак. Софиев опасался слежки, и разговор произошел буквально на ходу.
— Неужели это правда?.. — спросил у него Симон.
— Что правда? — резко перебил Софиев.
— То, что немцы уже…
— С каких это пор вы стали верить всякой брехне! — еще злее оборвал Софиев. — Да, нашим нелегко, это правда. Но Москву немцы никогда, слышите, никогда не возьмут!
Он ушел. У нас с Симоном отлегло от сердца.
В тот же вечер, соблюдая всяческую осторожность, передали суть нашего разговора с Софиевым раненым. И мы видели, как у многих радостно заблестели глаза, как люди посветлели лицом.
А через несколько дней по лагерю прошел невероятный слух: у кого-то из военнопленных есть номер «Правды». Эта потрясающая новость передавалась под огромнейшим секретом, но вскоре о ней знали все военнопленные. «Заполучить газету хотя бы на десять минут! Подержать ее в руках! Своими глазами удостовериться в том, что наша армия сражается, бьет врага», — эта мечта целиком завладела нами.
— Сенька, — обратился Симон. — Ты можешь все. Сделай так, чтобы газета побывала у нас.
И вот однажды ночью Сенька-цыган позвал нас, таинственно прошептал:
— Достал!
Провел в перевязочную и, сияющий, вручил Симону номер «Правды». Затасканный, зачитанный до дыр, порванный на изгибах. Но это была наша советская газета!
Номер оказался довоенным. Это несколько разочаровало нас, и все же с огромной радостью мы держали его в руках, просматривали. Мы словно вышли на волю, вернулись в тот мир, откуда пришли, где каждая мелочь, каждая деталь были родными и дорогими до боли в сердце…