Мечту о побеге вынашивали многие. Осуществляли ее по-разному. Было несколько групп, которые готовились к организованному побегу. К таким принадлежала и наша. Мы тогда думали, что действуем одни. Потом оказалось, что действия групп направлялись и координировались единым центром, через доктора Федора Михайловича Михайлова. Нити, таким образом, вели за колючую проволоку. Ф.М.Михайлову удалось создать в городе мощное подполье, которое имело связи и с руководителями наших лагерных групп.
Однако до поры до времени нашему «центру» было выгодно у тех, кто входил в лагерное подполье, поддерживать мнение, что каждая группа действует независимо. Эти группы в какой-то мере страховались на случай провала.
К побегу готовились и многие одиночки.
Как-то весной сорок второго один из наших раненых, грузин Георгий, не пришел на перевязку. Не явился он и на следующий день. Я послал Сеньку-цыгана узнать, в чем дело. Возвратился Сенька довольно быстро.
— Совсем плохо ему, — сообщил он. — Лежит.
— Надо сходить посмотреть, что с ним, — заволновался я.
— Не надо! — возразил Сенька. — Говорит, хочу умереть.
Я пожал плечами и рассказал обо всем Симону. Тот сам пошел к Георгию. Вернувшись, сообщил, что свою порцию баланды на ужин Георгий съел, а до хлеба не дотронулся. Между тем общее состояние его удовлетворительное. Было ясно, что Георгий что-то замышляет, и мы решили ему не мешать. Доложили главному врачу лагеря, что он снова заболел, освободили от работ.
Через несколько дней рано утром была объявлена тревога по лагерю. Нас согнали на плац, выстроили, сделали перекличку. Потом комендант через переводчика сообщил, что ночью бежал пленный. Он напомнил, что за побег полагается расстрел.
Бежал Георгий. Ночью, пользуясь дождливой погодой, он с тыльной стороны корпуса подполз к проволочному ограждению, подкопал землю под проволокой и, поднимая ее руками, пробрался через ряды на спине. При этом он сильно расцарапал себе тело. На всех нижних рядах проволоки остались следы крови. Немцы организовали погоню с овчарками.
Мы всей душой желали Георгию успеха, но понимали, что побег для него был очень рискованным. Он плохо говорил по-русски, совершенно не знал города и вообще тех мест. Но вот наступил вечер. Погоня вернулась без Георгия. Все же комендант перед ужином объявил, что беглец пойман и расстрелян.
Действительно, больше Георгия в лагере мы не видели, но сомневаюсь, чтобы он был расстрелян на самом деле. Обычно всех «провинившихся» немцы казнили публично, в назидание остальным. Для Георгия, если бы он был пойман, конечно же, не сделали бы исключения.
После Георгия было еще несколько одиночных побегов, в большинстве своем неудачных. Не раз становились мы свидетелями того, как охранники волочили по площади окровавленные тела заключенных, пытавшихся бежать. Они были настигнуты собаками-ищейками. Их потом на глазах у нас вешали или расстреливали. И все же каждый раз после нового побега я спрашивал у Софиева, скоро ли наш черед. И всякий раз он отвечал:
— Рано. Вы пока здесь нужны.
Да, мы, врачи, нужны были в самом лагере, чтобы спасать жизнь десяткам и десяткам больных и раненых. И каждый удачный побег снова убеждал нас в том, что нельзя терять надежду на освобождение. Можно и надо бороться.
Мы продолжали выискивать такой вариант побега, который гарантировал бы нам больший шанс на успех. Мертвые уже никому не будем нужны, а вот живые сможем бороться с врагом.
За долгие месяцы пребывания в плену мы привыкли видеть в каждом немце фашиста, изверга и садиста, и ненависть к ним стала составной частью нашего характера. Но враждебность эту надо было тщательно скрывать. Немало было случаев, когда за один лишь не понравившийся начальству взгляд военнопленный прощался с жизнью. Если же среди немцев попадались люди, еще не потерявшие человеческого облика, то сами же фашисты старались от них избавиться.
В январе сорок второго в лагере сменили коменданта. Вместо ненавистного всем нам палача прибыл майор, кажется, Зепп Брудер. Как мы потом узнали, адвокат по образованию. Внешность Брудера была крайне непривлекательна: низкорослый, коротконогий, с большим животом. Он перекатывался по дорогам между бараками, и мы за глаза прозвали его «колобком». Когда впервые увидели этого человека со столь отталкивающей внешностью, каждый подумал: «Этот, пожалуй, будет похлеще прежнего».
Однако с приходом нового коменданта уменьшились издевательства над пленными, баланда стала вроде бы лучше, а редкие кусочки мяса — больше. А однажды, впервые за все время нашей лагерной жизни, к нам приехал с целью обследования условий какой-то немецкий врач. Когда он обходил блоки, мы, по совету Софиева, обратились к нему с просьбой оказать помощь медикаментами и перевязочными материалами. Немец выслушал нас, подробно все записал в роскошный большой блокнот. Сверх всяких ожиданий через некоторое время нам привезли и раздали несколько ящиков индивидуальных пакетов, около десяти килограммов лигнина, немного флаконов эфира, хлороформа и новокаина.
Но изменения к лучшему продолжались недолго. В начале февраля Брудер был снят с должности коменданта лагеря, как сообщил вам Софиев, «за либеральное отношение к пленным». Он был отправлен на восточный фронт на «перевоспитание».
Новый комендант оказался еще хуже того, который был до Брудера. Сразу же резко уменьшился дневной паек, а хлеб стали выдавать наполовину из опилок и гречишной мякины. У пленных появились кровавые поносы и запоры — верный признак начавшейся эпидемии дизентерии. Никаких лекарств от этой болезни у нас не было. Здесь мы были бессильны. Эпидемия с каждым днем охватывала все больше людей, от нее ежедневно умирали в лагере десятки пленных.
Вскоре на нас обрушилась новая эпидемия — сыпной тиф. Санитарные нормы в бараках не поддерживались. Помещения не отапливались, белье никогда не менялось, от верхней одежды остались одни лохмотья. Скученность в блоках была огромная, дезинфекция там никогда не проводилась. Мы были буквально обсыпаны вшами.
С началом эпидемии сыпного тифа положение врачей еще более усложнилось. Единственное, что мы могли в этих условиях сделать, это наладить круглосуточное дежурство у каждой группы больных. Мы меняли им компрессы, поили водой.
Сыпняк перекинулся и на врачей. Первый заболел я. Как-то вечером я почувствовал, что меня начинает знобить, стала кружиться голова. Сразу понял, что болезнь добралась и до меня, и обратился к Симону с просьбой осмотреть. Он поставил диагноз — тиф.
Ночью мне стало еще хуже. Жар усилился, и я потерял сознание.
Болезнь длилась долго. Я пластом отлежал более трех недель. И все это время у моих нар находился Симон. Он делал все возможное, чтобы спасти мне жизнь. С помощью Софиева он достал немного сердечных лекарств. Делал холодные компрессы, поил с ложки баландой. Когда я время от времени приходил в себя, он как мог подбадривал меня.
Наконец кризис прошел, и я стал медленно поправляться.
— Ну, брат, вроде выкарабкался, — заявил Симон. — Думаю, через недельку станешь на ноги.
Я сам был полон надежд на скорое выздоровление. Но однажды днем к блоку, где лежали тифозные больные, подкатило несколько машин. В помещение вбежали немцы и с криками, руганью набросились на здоровых пленных, приказали им стаскивать с нар больных, грузить в машины. «Все. Назад мы не вернемся!» — подумал я.
Симон бросился к немцам. Он стал объяснять им, что я врач и нужен ему как помощник. Но эта попытка оставить меня в блоке оказалась безуспешной. Немец выругался и прикладом автомата оттолкнул его. Мы попрощались взглядами, и меня поволокли к машине, туда, где уже лежали другие, обреченные на смерть.
Машины тронулись.
Везли весь день, и уже по одному этому можно было понять, что расстреливать нас, по крайней мере сейчас, не будут. Чтобы уничтожить группу больных, их не нужно было так далеко увозить. Немцы никогда так не делали. Они расстреливали узников или в самом лагере, или поблизости от него.