Мистер и миссис Уэбстер очень не хотели, чтобы дочь становилась профессиональным музыкантом. Они искренне полагали, что эта профессия несовместима с замужеством, которое каждая девушка должна почитать для себя главной целью в жизни.
Поступи она так, как хотели мама с папой, Эви бы пошла в местный педагогический колледж, возможно, несколько лет проучительствовала бы в средней школе, после чего устроила бы свое счастье с каким-нибудь парнем, вернувшимся в родной Эймс с университетским дипломом.
— Неужели они не понимают, что для тебя значит музыка? — недоумевал я.
Она неохотно распространялась на эту тему.
— Мама у меня хороший человек, но она искренне убеждена, что мои музыкальные «потребности» с лихвой можно удовлетворить участием в воскресном хоре и исполнением генделевского «Мессии» на Рождество.
— Откуда же у тебя страсть к виолончели ?
От тети Лили, маминой сестры. Она училась в Италии, какое-то время в составе трио гастролировала по Европе, а здесь до конца дней занималась преподаванием. Она никогда не была замужем. С пяти лет брала меня на все концерты, куда можно было добраться на машине, — иногда это занимало целый день, как, скажем, в Де-Муанс. Должна признаться, что мое восхищение виртуозами типа Рубинштейна или Хейфеца отчасти основано на том, что они не ленились тащиться сквозь пургу и метель, чтобы выступить перед нами, провинциалами. Когда Лили умерла, она оставила мне свою виолончель и некоторую сумму. Это называлось «на дальнейшее музыкальное образование Эви».
— Красивая история. Первого ребенка ты должна назвать в ее честь.
— И назову, — улыбнулась Эви. — Но только если это будет девочка!
Конечно, наше общение не ограничивалось высокими материями. Мы ведь виделись изо дня в день, а значит, неизбежно обсуждали и вполне обыденные вещи, такие, как курсовые работы, футбольные матчи или приближающийся фестиваль фильмов Жана Кокто.
Однако Эви частенько приходилось разубеждать своих парней относительно характера наших с ней отношений. Кое-кто ей так и не поверил, даже после того как она устроила мне свидания с парой своих самых симпатичных подружек. Но я был слишком заворожен своей музыкой — и новообретенной свободой, — чтобы завязывать длительные отношения с девушками.
Еще были долгие субботние вечера, когда мы с Эви, как двое истовых монахов, отринув земные наслаждения своих товарищей — пиво или боулинг, — запирались в созданном своими руками мире и работали над какой-нибудь новой пьесой.
Самыми «страстными» моментами тех лет для меня были эти совместные репетиции с Эви. Мы отдавали им столько времени, что, кажется, освоили все основные произведения, написанные для наших двух инструментов. Я обожал ее привычку машинально облизывать нижнюю губу, отрабатывая какой-нибудь особенно сложный пассаж:. Мы могли провести целый час и даже больше, не обмолвившись ни словом. Когда играешь с человеком, которого хорошо знаешь, общение происходит на инстинктивном уровне — слишком глубинном, чтобы облекать его в слова. Именно совместный опыт музицирования еще больше сблизил нас.
Конечно, мы оказывали друг другу не только творческую, но и моральную поддержку. Тут мне приходит на память один случай, когда я аккомпанировал Эви в «Сицилийской сюите» Габриэля Форе, которую она выбрала на последнем курсе для выпускного экзамена. Я достаточно твердо знал свою партию, чтобы периодически поглядывать на членов комиссии, и видел, что ее игра производит благоприятное впечатление.
Как я и предсказывал, Эви заслужила высший балл — а я заслужил от нее самые долгие и нежные объятия. На другое утро мой свитер все еще хранил запах ее духов.
Век буду благодарен ей за то, что была рядом в момент моего глубочайшего душевного кризиса: меня все больше мучил вопрос самоопределения, ибо с каждым семестром я все ближе подходил к неизбежной развилке.
Какой дорогой пойти?
Факультет никак не облегчал мне принятия решения. Со стороны педагогов это было какое-то перетягивание каната — меня тянули то в сторону музыки, то в сторону медицины. Я физически ощущал, как рвусь на части.
Эви была единственным человеком, с кем я мог об этом говорить. Она не подталкивала меня ни в ту, ни в другую сторону, зато укрепляла мою уверенность в себе, чтобы я мог сам сделать свой выбор.
— Ты вполне можешь стать профессиональным музыкантом, — заверяла она. — В тебе есть божественная искра, которая составляет разницу между техничным исполнителем и подлинным виртуозом. Да ты и сам это знаешь, Мэт, ведь так?
Я кивнул. Нет вопроса: музыку я бросать не хотел. До конца дней. Но в глубине души я не представлял себе жизни без того, чтобы тем или иным способом помогать другим людям, отдавать что-то взамен того, что даровано мне свыше. Должно быть, это стремление передалось мне от мамы.
Эви и это понимала и всеми силами старалась не влиять на меня ни в ту, ни в другую сторону. Она просто сидела и сочувственно выслушивала мои бесконечные споры с самим собой.
То лето было для меня решающим.
Пока Эви находилась на Аспенском фестивале, где посещала мастер-класс Роджера Джозефсона, я вкалывал санитаром в университетской больнице.
Помню, как-то вечером, когда я дежурил в детском отделении, одна девочка не переставая хныкала. Я сказал об этом сестрам, но те заверили, что ей уже вкололи столько обезболивающего, что она не может чувствовать никакой боли.
Тем не менее, сменившись, я подошел к ее кровати, присел и взял малышку за руку. И она вдруг успокоилась.
Я просидел у ее постели, пока не рассвело. Девочка, по-видимому, поняла, что я все время был рядом с ней, потому что, очнувшись, она слабо улыбнулась и сказала: «Спасибо, доктор».
Я позвонил Эви и объявил, что решение принято.
— Мэтью, как я рада!
— Тому, что я иду в медицину?
— Нет, — нежно произнесла она. — Тому, что ты наконец решился.
А уж я-то как был рад!
В середине последнего курса Эви получила счастливое известие, что ходатайство за нее Джозефсона возымело действие и ей выделена стипендия в Джульярдской школе в Нью-Йорке.
Она умоляла меня подать документы на медицинский в Нью-Йорке, чтобы мы могли и дальше играть вместе. Затея показалась мне заманчивой, несмотря даже на то, что Чаза приняли в Мичиганский университет и уже осенью он должен был поселиться в нашем студенческом кампусе.
Как бы то ни было, я сходил к куратору по медицине, взял пачку буклетов про медицинские школы университетов Нью-Йорка и стал их изучать.
И вот настал момент отъезда Эви. Думаю, большинство закадычных друзей закатились бы куда-нибудь на прощальный ужин. Однако у нас имелись собственные представления о том, как провести последний вечер. Мы спустились в свою любимую репетиционную и пробыли там с шести вечера почти до полуночи, пока нас не пришел выгонять вахтер по имени Рон. Выслушав объяснения по поводу нашего особого случая, он разрешил нам закончить пьесу, которую мы в тот момент играли, пока он запирает остальные помещения.
И в завершение мы сыграли сонату Сезара Франка, которую недавно записали на пластинку Жаклин Дю Пре и Даниэль Баренбойм.
Музыка была исполнена печали и тоски, и мы оба играли с таким чувством, какого никогда не было во всех наших предыдущих исполнениях.
На другое утро я отвез Эви в аэропорт. Мы обнялись, а потом она исчезла.
Домой я ехал в осиротевшем автомобиле.
В сентябре в Анн Арбор приехал мой талантливый брат. Он очень вырос и был готов к самостоятельной жизни.
Естественно, его представление об этой самой жизни было в большой степени обусловлено душевными терзаниями нашего детства. Создавалось такое впечатление, что Чаз торопится поскорее обзавестись семьей и обрести некую душевную стабильность.