Авангард
В нашем подвале под аккомпанемент бродящего вина и ароматы цветов апельсинового дерева, масла и жженого сахара Papa поведал мне, что ортодоксальные евреи не празднуют совершеннолетие девочек — хотя мальчики отмечают подобное событие молитвами и прочими торжествами. Впрочем, на девочек возлагалась такая же ответственность за свои поступки, но по этому случаю не проводилось никаких торжественных церемоний.
Теперь ты понимаешь, Симона, почему я так настойчиво советовала тебе поступить в университет, почему я поддерживала и одобряла твое стремление изучать живопись и музыку. В некотором смысле я стала смотреть на мир глазами Papa.
«Я всего лишь выживший из ума раввин, — заявил Papa, — так что если бы я полагал, что достижение зрелости женщиной заслуживает праздника, ты бы его получила, Эстер, и он был бы ничем не хуже торжеств по случаю бар-мицвы. Но что такое праздник? Веселье и необходимость молиться, разумеется. Но все это не много значит, если ты не стоишь крепко на собственных ногах и не умеешь совладать с собой и с окружающим тебя миром».
Его взгляд буквально обогревал подвал, отчего моя мать разразилась потоком жалоб: вино скисает и превращается в уксус в его присутствии. Он прикрыл ладонями закрытые глаза и, когда температура понизилась, продолжал:
«Изучай Тору дальше, Эстер, но при этом не забывай посещать Лувр. На протяжении четырех лет художники ходят в музеи, чтобы лучше узнать творчество великих мастеров прошлого. Люди всегда стремятся утолить собственное любопытство. Исследуй произведения мастеров, анализируй и раскладывай по полочкам, а потом экспериментируй и старайся освободиться от рутины. Я создал себя таким, какой я есть. Почему бы и тебе не поступить так же? Я — чужак в нашей общине, я стою одной ногой в варшавском гетто, а другой — во французском районе Маре. Тем не менее, когда придет время моей душе отправляться в Олам ха-ба, загробный мир, я ни о чем не буду сожалеть, потому что я жил, любил и изменялся. А, в конце концов, только это и имеет значение. Теперь настал твой черед».
Больше всего на свете я обожала эту черту характера своего Papa, моего ментора. Он ценил музыку, разбирался в живописи и считал, что женщина способна достичь такого же уровня, что и мужчина.
Я желаю тебе, Симона, чтобы ты никогда не оказалась зависимой от кого-либо. А это, та chere, залог наличия высшего образования и финансовой независимости.
Я последовала совету Papa и стала бывать в Лувре каждый день. Меня завораживали великие мастера, в какой бы области они ни творили — Вагнер, Верлен и Делакруа. Направляясь от улицы Роз в художественные галереи и обратно, я шагала по извилистым, вымощенным булыжником улочкам, где покосившиеся дома опирались друг о друга, нависали над тротуарами, погруженные в летаргический сон и меланхолию. Я полюбила площадь Восгезов и ее безукоризненно симметричные аркады. На площади семнадцатого века, видевшей самого Генриха IV, витали ароматы яблок и штруделя, корицы и булочек с маком. И именно здесь собирались бедняки, у которых не было ничего, кроме слюны во рту.
Но как раз в то время, на другом берегу Сены, где кипела жизнь города, я открыла для себя архитектурный гений Эжена Хауссманна. Современный Париж и я, мы родились в один год, поскольку как раз в 1853 году Хауссманн, префект Парижа, градостроитель, начал воплощать в жизнь свои грандиозные замыслы. До него не существовало широких бульваров, газовых фонарей, изысканных лепных фигур на фасадах домов и арках. И уж конечно, и в помине не было замков, украшенных фресками и отделанных позолотой. Я восхищаюсь Хауссманном, перфекционистом, не ведающим страха в воплощении своих желаний и намерений, создавшим тот Париж, который и доныне не перестает удивлять гостей и парижан.
Ты, Симона, унаследовала мои амбиции и талант, проявившиеся во мне благодаря гению Хауссманна. Вот почему я считаю тебя достойной занять трон созданной мною империи.
В последующие годы, годы молодости и перемен, когда я более чем когда-либо была склонна к размышлениям, меня охватило некое меланхолическое отчуждение или одиночество. Я страстно жаждала более интересной жизни, чем та, которую мог предложить мне квартал Маре. Я мнила себя «интеллектуалкой». Я отказалась последовать за своей матерью в буржуазное будущее, которое я презирала. К ужасу Papa, я полюбила оперы Вагнера, которого он недолюбливал за антигерманские высказывания. Я видела себя в первых рядах движения авангардистов, и Вагнер выступал в роли светоча и провозвестника новой эры, эры чувственных удовольствий. Papa же оставался романтиком и националистом. Он поощрял мой интерес к Лалли и Рамю.
«Они — наше бесценное достояние, — говорил он. — Их мелодии проникают в наши души, будоражат воображение и вновь являются на свет еще более прекрасными, чем раньше».
Я начала испытывать определенное неуважение к общепринятым обычаям и условностям. В моих манерах наблюдалась медленная трансформация — эволюция скорее, а не революция.
Сейчас, записывая свои воспоминания на этих страницах и оглядываясь назад, я испытываю недоумение и удивление. Неужели Papa не предвидел того, что его поддержка ускорит мой отрыв от семьи? Как мог такой дальновидный и обладающий развитой интуицией человек не разобраться в собственной дочери? Я боюсь совершить точно такую же ошибку в отношении тебя, Симона. Я не хочу потворствовать тебе в твоем стремлении разорвать все связи с шато Габриэль. Но я не совсем уверена, что знаю, где можно провести тончайшую черту между поддержкой твоей независимости и убеждением тебя в важности и необходимости хранить наследие д'Оноре.
* * *
Мадам Габриэль захлопнула дневник, прищелкнув языком. Ей удалось успешно опустить повествование о своем детстве, проведенном в доме номер 13 по улице Роз. Тем не менее она рассчитывала, что Симона сумеет сохранить и приумножить традиции и наследство д'Оноре. Горькая ирония заключалась в том, что она, причинившая столько боли собственному отцу, требовала от Симоны с уважением относиться к своим нотациям.
C'est la vie[25], ничего не поделаешь. Единственная дочь раввина Абрамовича не замарала своих рук тестом для выпечки, не вышла замуж за еврейского юношу и не покрыла голову скорбным платком. Она вышла из квартала Маре в самое сердце Парижа, чтобы предстать в облике несравненной мадам Габриэль д'Оноре, мастерицы жанра, которая создала собственную реальность, никогда и ни в чем не подражая кому бы то ни было.
Alors![26] В процессе созидания собственного будущего ее внучке придется узнать, что жизнь представляет собой череду триумфов и побед. Но мужчины считают, что они принадлежат им по праву, а женщины вынуждены за них сражаться.
Мадам Габриэль прогнала призрак Оскара Уайльда из уха, где тот решил подольститься к ней, облизывая ее барабанную перепонку. Она устремила взгляд своих небесно-голубых глаз к горизонту — на далекие холмы, купающиеся в ярко-оранжевых солнечных лучах. Альфонс ожидает ее к ужину, и она уже опаздывает. Она подобрала юбки и поспешила присоединиться к нему.
Глава четырнадцатая
Альфонс накрывал стол к ужину. Но вот он остановился, сунул тряпку, которой начищал столовые приборы, в карман фартука и подошел к окну. Снаружи великолепная и величественная Габриэль поднялась по ступеням и проплыла по террасе, чтобы присоединиться к нему за ужином. Он мог бы назвать себя счастливцем, если бы легкий румянец на ее укрытых прозрачной тканью щеках был вызван предстоящим рандеву, а не прошлой ночью, проведенной в объятиях шаха. Она не переставала удивлять его своей проницательной и мудрой утонченностью, пророческим предвидением и привычкой давать лошадям имена писателей, художников и философов — Бальзак, Флобер, Золя, Сезанн. Сердце замерло и сладко заныло в груди, словно она шла к нему на первое свидание, когда он был еще истинным правоверным мусульманином и страшился того, что она может оказаться наес, нечистой и непристойной, и заразить его неизлечимой болезнью. В то время он читал и перечитывал Коран: «О ты, истинно верующий, знай, идолопоклонники, несомненно, нечистые; и поэтому не могут они приближаться к Священной мечети». В конце концов любовь восторжествовала. Он не запачкался.