* * *
Шура положил письмо на столик, придвинутый к кровати, и передёрнул плечами. А потом покачал головой. Чепуха какая-то, сказал он самому себе. И ничего смешного… Ну, разве два-три слова… А «робин», оказывается, «малиновка» означает. Выходит, можно и так: Малинин-Шапкин. Двойная фамилия. А что? Есть же у них в классе Вольфсон-Нелидов. Они с Витькой хотели прийти сегодня. Интересно, кто из них написал? Надо будет в разговоре ввернуть что-нибудь о Робин Гуде и посмотреть на их лица… А может, Серёга? Он ведь лучше всех умеет таким книжным языком выкомаривать. Но и Маша тоже могла бы не хуже. Если б захотела, конечно… Так она ни разу и не пришла. А ведь обещала, ребята говорили. Никто, кажется, за язык не тянул. И без неё не заплачем. Но всё-таки могла бы хоть на минуту забежать? Конечно, у неё там всякие музыки и фигурное катание… Ну, и не надо, подумаешь… Вот был бы у него телефон не в коридоре, а в комнате, он сам бы звонил ей чуть не каждый день. Позвонил бы, изменил голос и сказал: «Алё, с вами говорят из Третьяковской галереи. Мы хотим сделать ваш портрет и повесить в главном зале…» Нет, это не очень смешно. Можно посмешней придумать. Или просто: он звонит, она берет трубку, а он говорит: «Пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой…» — и всё. Она вешает трубку, а он опять звонит и опять говорит про пароход. И ещё… Только, он слышал, таких сейчас засекать научились, даже телефон выключают… А сюда дозвониться прямо невозможно, это все говорят. Конечно, потому что днем почти никого в квартире, а вечером Оскар Савельевич висит на телефоне. Да и Раиса Андреевна тоже любит поговорить. Но она хоть не такая ворчливая, а Оскар Савельевич почти не может без замечаний. Правда, всегда вежливо, но всё равно надоедает. То ноги не вытерли, то щётка не там стоит, а то в ванной долго моются или в умывальник зелёную тушь вылили… А кто вылил? Никто и не лил.
Шура ещё раз прочитал письмо и подумал, что хорошо этому Робину Гуду говорить: ему бы такое осложнение на почки после гриппа, как у Шуры, — не так бы запел. Конечно, бывает и хуже: другие по два года лежат и больше, а Шура всего второй месяц, и врач каждый раз обещает, что вот-вот позволит вставать… Но последнее время, в самом деле, всё как-то надоело: ни читать не хочется, ни уроки учить. Даже с ребятами разговаривать. У них больше свои дела, да и приходят всё одни и те же: Вольфсон-Нелидов, Серёга, Витька. Нет чтобы кого-нибудь ещё привели… А он сам говорить не будет. Зачем? Не хочет — и не надо. Упрашивать ещё… Давно бы могла, если б хотела…
Чтобы не думать об этом, Шура стал рассматривать письмо. Адрес — печатными буквами. А письмо на машинке напечатано. Чтобы по почерку не узнать. И, кажется, почти без ошибок. А может, есть, только Шура их всё равно не видит: у него по-русскому не очень…
Хлопнула входная дверь. Мама, наверно, пришла на обеденный перерыв. Или, может, соседка Раиса Андреевна вернулась из магазина. Она, с тех пор как он заболел, часто его навещает: и угостит, и чай согреет. А вот Оскар Савельевич почти никогда не заходит. Во всяком случае, при маме. И без неё тоже очень редко. Вообще-то он ничего, только чудной немного и замечания жутко любит делать, но зато может такое рассказать… А ещё молодец, что комнату свою никогда не запирает. Не потому, что Шура туда лазит, а просто хорошо. Раиса Андреевна хоть и добрая, а у неё дверь всегда на три замка, да и у них самих тоже…
Вошла мать Шуры.
— Ну, как ты? — спросила она.
Про письмо он ничего не сказал.
* * *
«Дорогой сэр!
Полагаю, Вы не сочтёте излишней или неуместной с моей стороны откровенностью, если я признАюсь, что давно уже ничто не доставляло мне такого искреннего наслаждения, как переписка с Вами. Хотя, если уж быть точным, вряд ли можно назвать перепиской нашу одностороннюю почтовую связь. Но, увы, я опять столько мотаюсь по своему Шервудскому лесу, что Ваши письма ни за что не найдут меня.
Не буду скрывать, дорогой сэр, что до меня вновь дошли слухи… Знаю, знаю, вы скажете: не надо пользоваться слухами, это недостойно истинного джентльмена, если даже он проживает не в зАмке за зубчатыми стенами, а просто в лесу. Да, конечно, истинность джентльмена (я говорю об истинности его души) определяется отнюдь не палатами, в которых он обитает, и не должностью при дворе, пусть даже такого достойного монарха, как Ричард Львиное Сердце, а только лишь, по моему глубокому разумению, тем, чтО принято у нас называть старомодным словом „честь“. Она во всём. В том, как джентльмен ходит, как он задает вопросы или отвечает, насколько часто употребляет бранные слова, но главное — в том, как относится он к жизни и к людям. Честь — это правдивость, честь — это смелость, честь — это доброта. Словом, честь — это Честь, сэр!
В нашем англо-саксонском суде каждый свидетель, перед тем как давать показания, должен произнести такую фразу: „Клянусь говорить правду, только правду, одну только правду!..“ Не дай Вам Бог, дорогой сэр, быть в суде даже свидетелем, но клятва эта да сопутствует Вам во всех делах!
Безусловно, для того чтобы стать правдивым, нужна смелость, и в этом, смею думать, Ваш покорный слуга Робин Гуд всегда может служить примером. Я имею в виду не только смелость в бою. Не меньшей должна быть и та смелость, которая позволяет мне сегодня на собрании отряда (я говорю, конечно, о своём отряде лесных разбойников) сказать то же самое, что завтра не побоюсь выложить и в замке у барона Фрон де Бёфа, и перед самим королём.
И, наконец, о доброте. Один норманн по имени Боссэ очень неплохо воскликнул однажды: „По твоему отношению даже к собаке я скажу, какой ты человек!“
Но простите, простите меня, дорогой сэр! Я заговорился… А начал ведь совсем о другом: о слухах, которые, если помните, дошли до моих ушей. И Вы ещё возразили, что не надо, мол, верить слухам. Да, Вы правы: не надо. Но на сей раз придётся сделать исключение, ибо я проверил эти слухи, и они получили подтверждение. Вы, разумеется, знаете, о чём я веду речь: опять о Вашем настроении, которое, оставаясь прежним, может повлиять, боюсь, на быстрый ход Вашего выздоровления. Встряхнитесь, дорогой сэр, возьмите себя в руки, думайте больше о хорошем и приятном, которое у Вас впереди, а всё плохое, как любил говаривать с легким узбекским акцентом один мой знакомый бедуин, пускай оторвется!
Искренне Ваш Р.Г.».
* * *
Пожалуй, хватит мистификаций и пора честно признаться, что весь этот загадочный текст (чуть подправленный мною при переносе на бумагу) исходил из приятных уст Лизы Н., когда на следующий после новогодней ночи день мы сидели с ней в квартире на улице Черняховского.
Каким образом она здесь очутилась? Ох, очень просто: и не такое бывает в жизни взрослых людей… Но, чувствую, вы настаиваете на подробностях, а потому объясняю.
На встрече Нового года у Бори Балтера было, как я и предполагал, тоскливо и напряжённо. Даже больше, чем предполагал. Да и как могло быть иначе, если Боря уже твёрдо решил разорвать свой брак с Валей и ожидал лишь переезда на новую квартиру, которую целиком оставит жене и двадцатилетнему сыну, а сам уйдёт… в никуда. Галина уже оставила своего мужа и жила у матери. В последнее время Боря с Галей часто гостили по несколько дней, а то и больше, у друзей и знакомых; в том числе у нас с Риммой, где им была выделена целая комната… «Я помню, как два поселенца возникли в квартире у нас, и в ванной их два полотенца мне чудятся даже сейчас…» Это были прекрасные дни и вечера задушевных бесед обо всём на свете — но больше всего о людях с их несовершенством и слабостями, к которым Боря относился тогда весьма мудро и терпимо. (Только Гале не прощал ничего, награждая её выдуманными им самим грехами.)
А какие жаркие споры возникали у нас с ним насчёт того, чей характер хуже! Решить сами этот вопрос мы были не в силах и в качестве присяжных и судей привлекали присутствующих женщин, которые в один голос выносили постановление, что пальму первенства следует разрубить пополам. На две равные половины!