(Конец нашей маленькой пьесы.)
Если ты спросишь, Женя, зачем я тебе всё это читаю и что хочу сказать, отвечу коротко: ни-че-го. Поскольку, прямо или косвенно, говорил и писал уже не один раз, что никогда не любил признаков максимализма, большевизма, «савонаролизма» — особенно в близких людях, а также граничащую с жестокостью жёсткость и нежелание или неумение жалеть других…
Вот, собственно, и все мои претензии к человечеству…
Позволь на дорожку прочитать тебе две строфы из моего давнишнего стиха, который ты, наверное, знаешь:
Не люблю пророков
И максималистов,
Не люблю героев —
Яростных рубак,
А люблю прожилки
На зелёных листьях,
Искренних страдальцев,
Женщин и собак…
Не люблю железных,
С нерушимой волей
И с одним желаньем:
Победить кого?..
А люблю обычных,
Сотканных из болей,
Слабых, беззащитных —
Словом, большинство…
Спасибо за твои усилия по вспоминанию того, что было, но не «поросло быльём», и за долготерпеливость в выслушивании моих словесных иллюстраций. И всего тебе хорошего. «Спокойной ночи» сегодня говорить не буду — из-за возможных аллюзий и ассоциаций…
Усталый, но довольный — тем, что всё, о чем он вспомнил и поведал мне, должно украсить вскоре страницы этой рукописи, — мой брат «НЕня» отправился домой.
2
Знаете ли вы, что существуют нилОтские языки, на которых говорят больше двадцати миллионов людей в Восточной Африке? Нет, вы не знаете ничего о нилотских языках. А знаете вы малеевскую берёзовую рощу? Нет, вы не знаете малеевской берёзовой рощи, а также малеевских прудов, полей, оврагов и вёрткой речи Вертушинки! А я знал их… Когда-то. Очень давно…
Но лет за семьдесят до меня это место, в ста с лишним километрах от Москвы, облюбовал человек с фамилией Лавров и с типично купеческим именем ВукОл. (Которое происходит, оказывается, от греческого «буколос» — «пастух».) Этот купеческий сын из Ельца к двадцати шести годам своей жизни ликвидировал, не без потерь, полученное в наследство от отца мучное дело и всю оставшуюся жизнь посвятил тому, о чём мечтал чуть не с детства: самообразованию и литературе. Своих книг у него не было, но он немало переводил с польского — Э. Ожешко, Г. Сенкевича, Б. Пруса, М. Конопницкую — и дружил с этими любимыми в Польше литераторами. И ещё о нём: это, конечно, не его заслуга, но его младшая дочь Анастасия была той самой, кого Чехов безнадёжным тоном спрашивал: «Мисюсь, где ты?..» (А погибла «Мисюсь» во время блокады в Ленинграде.) Он не писал книг — он помогал им, книгам рождаться и жить, создав в 1880 году журнал «Русская мысль», просуществовавший до 1918 года. А купленная им в 1886 году у купца Малеева пустошь между Старой и Новой Рузой, недалеко от речки Рузы и от Москвы-реки, где он построил небольшой дом, стала называться с тех пор Малеевкой и какое-то время была одним из российских культурных центров, где собирались друзья и знакомые Лаврова — писатели, художники, композиторы, артисты…
Так что я не очень нарушил давнюю традицию этих мест, когда начал встречаться в той же Малеевке, ставшей «домом творчества» писателей (и неподалеку от неё — в таких же «домах» композиторов и театральных деятелей) — с нынешними сочинителями слов и нотных знаков и с теми, кто произносит или выпевает эти знаки со сцены. В общем, в каком-то смысле я очутился на дороге, давно проторённой Вуколом Лавровым.
Только, к сожалению, уже не встретил там Лескова, Чехова, Григоровича, Мамина-Сибиряка, Плещеева, Гарина, Короленко, а совсем-совсем других…
Остановись, противный! — кричу я самому себе. — Что за жалкая, непотребная манера огульно язвить по адресу людей своего времени — тем более, когда они не могут этого слышать. Да и вообще, интересно: свела бы тебя судьба с теми, кто бывал у Лаврова в Малеевке в позапрошлом веке, как бы ты стал говорить о них — об их непростых характерах, манерах, об их привычках тоже считать себя умнее других, перебивать собеседника, полагать, что они всегда правы. Ведь и они были далеко не ангелы…
Малеевка тоже осталась такой, какой была: те же пригорки и лощины, которые представлялись взорам Чехова и Пришвина; те же лесные дороги, те же изумительные восходы и закаты; та же неумолкающая Вертушинка и деревенька на взгорье за ней, где вскоре появится двухэтажный дом с четырёхгранной крышей и двумя квадратными большими окнами наверху, и дом этот станет тоже своего рода центром — для меня не столько «культурным», сколько дружеским…
Но пока, чтобы попасть туда, в Малеевку, в писательский дом творчества санаторного типа, я должен написать заявление, прийти с ним в контору Литературного фонда на Беговую улицу и отдать его в белы руки красивой рыжеватой женщины с именем, как у одной из лермонтовских княжон, а также у знаменитой американской кино-травести 30-х годов прошлого века. Эта рыжеватая женщина и одарит меня путёвкой — конечно, в самую неудобную комнату, полутёмную, с крошечным окном, и не в главном корпусе, а в коттедже, где нет ни горячей воды, ни ванной, ни душа. Но вскоре в коттеджах появится горячая вода, и я полюблю их больше, чем корпус, а мой Кап вполне разделит со мной эту привязанность. Хотя жить там будет незаконно — как когда-то еврей вне черты оседлости или теперь кто-нибудь из «понаехавших» в Москву.
И вот я обретаю путёвку, сопровождаемую мимолётным взглядом светлых глаз, который, несмотря на несомненную красоту, уязвил мою ранимую душу, ибо напомнил, что примерно с таким выражением смотрел на сироту Оливера Твиста надзиратель рабочего дома Бембл, когда мальчик осмелился попросить добавки супа. Впрочем, супа Оливер не получил, а путёвка лежала у меня в кармане, так что, слушая напутственные слова о том, что ехать в Малеевку надо с Белорусского вокзала, поездом 9.20 до станции Дорохово, где будет ждать малеевский автобус, я уже начинал забывать свою обиду. Что лишний раз напоминает о безграничном непостоянстве и опасной нестабильности наших чувств.
* * *
Бывшее поместье Вукола Лаврова понравилось мне сразу. Правда, от поместья ничего не сохранилось, кроме окружавшей его природы, но она продолжала оставаться совершенной. И как-то почти сразу, с налёта, во мне возникла музыкальная мелодия — прямо на поле, куда я вышел по дороге в деревню Вертошино, — это была песенка из американского мюзикла Уилсона «Продавец музыки»: я услыхал её как-то раз на пластинке, которую на несколько дней дал мне послушать мой случайный знакомый Виктор Луи, кто не был ещё тогда известным «агентом влияния» (или как правильней назвать?), а просто симпатичным, гостеприимным молодым человеком, не так давно досрочно освобождённым из нашего лагеря, где отбывал наказание за непочтительные высказывания по адресу Сталина, и удачно женившимся на английской журналистке.
Довольно громко я напевал:
Good night, my someone,
Good night, my love,
Sleep tight, my someone,
Sleep tight, my love.
The dreams I wish you…
Дальше не помню ни слов, ни мотива, но эти пять строк повторял, как заклинание, не один раз и впоследствии, когда мои подошвы ступали по чудесной полевой дороге. На следующий день, пройдя по лесной тропе в сторону Старой Рузы, я не без опаски спустился в глубокую лощину, присел на огромный ствол поваленного дерева, и тут ко мне прорвалась другая мелодия — одного из многочисленных вальсов Штрауса, тоже со словами. Услышал её ещё до войны с Германией, в Ленинграде, в зале военно-транспортной академии, куда только-только поступил и где нам показывали американский фильм «Большой вальс» о жизни Иоганна Штрауса, со знаменитой певицей Карлой Доннер в одной из главных ролей.