Но вернемся в семью Вилянских. Мы много бродили с Петей по городу Жуковскому и окрестностям, почти всегда брали с собой Капа. Я придумывал какие-то дурацкие стишки из Петиной жизни, старался ему внушить, что у него не такие уж плохие отец и мать, мы оба пытались изощряться в остроумии, оба без устали любовались Капом — как смело бросается он с высокого берега Москвы-реки, и совсем не нужно для этого кидать ему палку: вода — его стихия, у него даже на лапах что-то вроде перепонок. Почти как у лягушек.
Петя был нелегким существом — так считала его мать и была, наверное, права. Впрочем, какой мальчишка в свои десять-двенадцать лет бывает легким? И позднее тоже. Это уж из области фантастики или завиральных выдумок родителей. Но мы с Петей находили общий язык. Что было нетрудно, поскольку не было поводов для столкновений: я не заставлял его есть, когда он не хочет, не интересовался отметками в дневнике, не учил музыке или английскому, не запрещал гулять во дворе до посинения. Все это выпадало на долю бедной Сарик, за что она получала свою порцию противодействия, далеко не всегда достаточно деликатного, из-за чего бывала не в силах удержаться от слез. Лишь один раз, о чем она рассказывала с присущим ей умением, Петя вызвал у нее слезы обратной акцией — проявлением нежности. И, что еще более ценно, чувство это было явлено им не в устном слове, а письменно, на бумаге — так сказать, в документе, попавшем в руки учительницы в День 8 марта, прочитанном перед всем классом и получившем пять баллов за красоту слога и чувств… (Мне, помню, захотелось тогда написать об этом рассказ, что я и сделал лет через пятнадцать, когда у Пети была уже борода, жена с ребенком (не Петиным) и вот-вот должен был появиться еще один — Петин.)
Помню, в одно из воскресений, там же, в Жуковском, когда мы вышли с Капом во двор, кто-то из соседок сказала, чтобы мы ни за что не ходили на улицу. Почему? В городе опять объявили день отстрела. Кошек и собак! Ужас! Опять будут хватать крючьями! Сетки набрасывать! И стрелять! Да-да! Кошмар! Прямо при детях! У одной девочки чуть не из рук собачку!.. С ребенком истерика! Бабушка еле отбила!..
Мне ее речь напомнила телеграфную манеру выражаться незабвенного мистера Джингля из «Пиквикского клуба». (Как его играл во МХАТе Павел Массальский!) Только было совсем не до смеха. И мы с Петей и Капом ушли в другую сторону, на речку Пахру, где на Капа не накидывали сеть, а у меня не было риска впасть в истерику.
Опять я внимал бесхитростным… о, нет, зачастую очень даже «хитростным» рассказам Пети о нем самом, о его приятелях и учителях, о знакомых его родителей. О самих родителях он тактично умалчивал. Интересно, что он говорил кому-то обо мне?.. Слушая его истории и понуждая рассказывать еще и еще, я все чаще задерживался на мысли, что вот бы о чем и как написать: о детях, об их чувствах, делах, заботах — и не от имени и по поручению взрослых, умных, строгих, снисходительных, поучающих, а как бы из нутра самого ребенка. Можно ли это? Смогу ли?.. А почему нет? Если сохранил живую память, если инфантилен в нормальном смысле слова, то есть не слабоумен и еще не впал в детство… А со мной вроде бы этого пока не случилось — и, значит, я нормально инфантилен — в одном ряду с Львом Толстым и… не знаю, с кем еще: наверное, с Корнеем Чуковским, Марком Твеном и с Норманом Линдси, которого недавно начал переводить с английского. Почему упомянул о Толстом? Потому что его и мою инфантильность открыл мне на днях один психотерапевт, к кому я обратился по чьему-то совету, чтобы он меня успокоил. Не насовсем, но хотя бы немного. Однако у нас обоих с этим, к сожалению, ничего не получилось, хотя он добросовестно пытался меня усыпить, а также снабдил горой транквилизаторов с красивыми названиями. Один «элеутеррокок» чего стоит!..
Приближались майские праздники, и мы с Риммой и Капом были приглашены в Жуковский. Позвали с собой Артура, у кого с костей лица почти уже исчезла тоска, потому что он нашел приличную работу в научном институте — не то по газовым котлам, не то по горелкам. Неимоверно интересную! Но личного счастья все равно не было, и тут мы решили окунуть его в счастье коллективное — по случаю международного дня всех трудящихся. Он не отказался, только поставил нас в известность, что у него в кармане всего три рубля. Это нас совсем не удивило, и мы в очередной раз простили, потому как чтили его не за богатство, а за многое другое.
Как всегда, я усадил его в свой серенький, как мышка, «москвич» с затертыми абразивной пастой тремя неприличными буквами на правой передней дверце под аккомпанемент очередного стихотворного экспромта, заготовленного с предыдущего дня: «Для тебя машина, дорогой — чтобы ты не двигал зря ногой!» Эти две случайные строчки напомнили мне другие, трогательные и печальные, которые несколько раз бросались в глаза на Востряковском кладбище: «Зачем ты ушел, дорогой, и оставил меня одной…»
Артур уселся на заднее сиденье рядом с Капом, оба взглянули друг на друга без особой симпатии, и мы двинулись в сторону Таганки, чтобы выехать на Рязанское шоссе. Дорогу я уже знал как свои пять пальцев, хоть с закрытыми глазами езжай, но ехал с открытыми и потому особенно винил и ругал себя за то, что — это случилось уже где-то возле Быково — вовремя не заметил на дороге кошку. А когда заметил, тормозить было поздно, свернуть тоже. Она, как видно, растерялась, испугалась — в общем, застыла, как изваяние, и единственное, что я сообразил, направить машину так, чтобы кошка не попала под колеса, а оказалась под кузовом. Это мне удалось, но задел ли ее картер, а потом задний мост, я не знаю. Обернуться назад, поглядеть в зеркало было страшно, и я трусливо нажал на газ и поспешил уехать. (До сих пор страшновато обернуться и подумать о ней…)
О втором случае, когда я тоже наехал на живое существо, вспоминаю реже, хотя последствия могли быть неизмеримо серьезней. Это произошло несколько лет спустя на шоссе под Кромами, когда мы с моим другом и его очередной кратковременной женой возвращались из Крыма. Подробности позднее, а сейчас вкратце: была ночь, дорога почти пустынна, и вдруг справа, с обочины, наперерез нашей «Волге» (это машина друга, сидеть за рулем которой был мой черед), появляется велосипедист. Дальше — почти как в итальянском неореалистическом фильме тех лет «Смерть велосипедиста»: скрип тормозов, неподвижное тело на асфальте, расплывающееся из-под головы темное пятно, рассыпавшиеся из мешка на велосипедном багажнике яблоки — все это в бесстрастном свете фар, который казался особенно ярким. Редкие машины проезжают, не останавливаясь: кому охота, на ночь глядя, ввязываться в дорожное происшествие? Забегая вперед, скажу, что виноват, по трем причинам, я не был: во-первых, велосипедист вывернул на дорогу прямо перед носом машины; во-вторых, он был в дымину пьян, а в-третьих, фамилия его была Панихидин. Продолжая плоскую шутку, добавлю, что панихиду по нему не справили. И, вообще, он оказался везунчиком: когда мы доставили его в местную больницу, кроме сильного опьянения и того, что с перепугу он наделал в штаны, у него оказалась всего-навсего приличная гематома на ноге и легкое сотрясение мозга. На следующий день его уже выписали. А наиболее пострадавшим в этом происшествии можно, пожалуй, считать моего спутника и доброго друга, Андрея Сергеевича Некрасова, автора весьма известной в свое время книги «Приключения капитана Врунгеля», который с присущей ему широтой, не задумываясь, снял со своей руки часы и преподнес потерпевшему, в обмен на что тот подписал бумажку о том, что он, то есть Панихидин, целиком и полностью берет на себя ответственность за случившееся, в чем и подписуется. (Запастись таким документом посоветовал нам больничный врач.) Водительские права отобрали у меня ненадолго — через месяц уже прислали, так что потерю ощутил только «капитан Врунгель». Я хотел отдать ему свои часы, но они были американские, добытые в городе Вене в обмен на табак «Давид Сасунский» в день окончания войны, и мой друг великодушно оставил их мне как память…