Но мама вспомнила куртку, в которой приходил к нам Сэмюел, и у нее в голове мелькнуло: «Сэмюел тоже здесь», но следующей мыслью было: «Это его брат».
— Присядем. — Лен указал на ряд стульев у противоположной стены.
— Нет, мне легче, когда я хожу, — ответила моя мама. — Врачи говорят, операция займет не меньше часа, а до этого ничего определенного сказать нельзя.
— Куда пойдем?
— Сигареты есть?
— Конечно есть, — виновато улыбнулся Лен.
Он никак не мог поймать ее взгляд. Она смотрела в никуда. В глазах была отрешенность, и ему захотелось помахать рукой у нее перед носом, встряхнуть ее на плечи, чтобы вернуть на землю, заставить смотреть прямо. На него.
— Пошли на воздух.
Рядом с отцовской палатой обнаружился узкий забетонированный балкон. Его использовали для технических целей: там стоял кондиционер, из которого с жужжанием струился горячий воздух, сразу окутавший их плотной пеленой. Они курили и смотрели друг на друга, будто разом, без лишних слов, открыли новую страницу, на которой для памяти записали неотложное дело.
— Как умерла твоя жена? — спросила моя мама.
— Покончила с собой.
Волосы падали ей на лицо, и мне почему-то вспомнилось жеманство Клариссы. Если мы с ней, бродя по торговому центру, встречали мальчишек, она начинала нервно хихикать и стрелять глазами — хотела убедиться, что ее заметили. Но не меньше поразили меня мамины красные губы, которые посасывали сигарету и выпускали тонкие струйки дыма. Такой облик я видела один раз в жизни, на той фотографии. Эта мать так и не родила нас — своих детей.
— Почему она наложила на себя руки?
— Этот вопрос точит меня изо дня в день, стоит только отвлечься от таких дел, как убийство твоей дочери.
Мамины губы скривились в странной усмешке.
— Повтори.
— Что именно? — Лен едва удержался, чтобы не обвести пальцем контуры ее рта.
— «Убийство моей дочери», — выговорила мама.
— В чем дело, Абигайль?
— Никто не произносит этого вслух. Даже соседи. Все говорят: «ужасная трагедия» или как-то так. Я хочу, чтобы вещи назывались своими именами. Чтобы хоть один человек высказался открыто. Раньше я была к этому не готова, а теперь — созрела.
Не загасив окурок, моя мама бросила его на цементный пол и обхватила ладонями лицо Лена:
— Ну, говори.
— Убийство твоей дочери.
— Спасибо тебе.
И тут я увидела, как этот плоский красный рот преодолел незримую границу между моей матерью и остальным миром. Она притянула Лена к себе и неторопливо поцеловала в губы. Сперва он опешил. Все его тело напряглось с немым криком «НЕТ», но это «НЕТ» ослабло и потускнело, кануло в решетку жужжащего кондиционера. Она расстегнула на себе плащ. Он положил руку на полупрозрачную материю тонкой ночной сорочки.
При желании моя мама становилась неотразимой. Еще в детстве я замечала, как она действует на мужчин. Когда мы заходили в магазины, продавцы сами выбирали для нее товары по списку и вызывались отнести покупки в машину. Как и Руана Сингх, в нашем квартале она считалась самой красивой мамочкой; каждый встречный мужчина неизменно расплывался в улыбке. Стоило ей обратиться к нему с пустяковым вопросом, как он начинал таять на глазах.
Но единственным, кто мог ее растормошить, развеселить, да так, что дом звенел от смеха, был мой отец.
Подрабатывая сверхурочно и отказываясь от обеденного перерыва, он умудрялся, пока мы еще были маленькими, по четвергам приезжать домой раньше обычного. Если выходные были «семейными днями», то четверг у них с мамой назывался «родительским днем». Мы с Линдси считали, что в родительские дни полагается хорошо себя вести: не врываться к ним в спальню, не беситься, а играть там, где нас не видно и не слышно, — например, у папы в мастерской, которая в те годы почти не использовалась по назначению.
Около двух часов дня мама начинала приготовления.
— Бегом купаться, — нараспев говорила она, будто отпускала нас поиграть.
На первых порах это и было игрой. Мы втроем разбегались по комнатам, чтобы переодеться в махровые халаты. Потом собирались внизу и, взявшись за руки, шествовали в розовую ванную.
В ту пору мама любила рассказывать нам мифологические сюжеты, которые изучала в колледже; особенно нравилась ей история про Персефону и Зевса. Еще она купила иллюстрированную книгу по скандинавской мифологии, хотя от этих грозных богов мы плакали по ночам. Мама получила магистерскую степень по английскому языку и литературе, но прежде выдержала нешуточную битву с бабушкой Линн, которая считала, что для девушки это блажь. Когда мы с Линдси немного подросли, она стала отрабатывать на нас полузабытые педагогические приемы.
Сейчас эти сценки трудноразличимы, да и боги с богинями видятся на одно лицо, но я не могу забыть, как маму на моих глазах что-то сотрясало: будущее, к которому она стремилась и которого не обрела, накатывало на нее беспощадными волнами. Мне казалось, что именно я, первый ребенок, отняла у нее мечту.
Сначала мама вынимала из ванны и растирала полотенцем мою сестру, слушая ее болтовню. Затем наступал мой черед. Как я ни старалась помалкивать, теплая вода пьянила нас обеих, и мы выкладывали маме самое важное. Как мальчишки дразнятся, какой у соседей щенок, почему у нас такого нет. А она внимательно слушала, как будто заносила все мысли в тетрадочку памяти, чтобы потом к ним вернуться.
— Так, давайте по порядку, — подытоживала она. — Пункт первый: всем надо хорошенько выспаться!
Я помогала ей укладывать Линдси. Ревниво следила, как она целует мою сестру в лобик и убирает с ее лица пряди волос. С этого момента для меня начиналось соперничество с сестрой. Кого мама ласковее поцелует, с кем дольше побудет после ванны.
К счастью, победа всегда оставалась за мной. Оглядываясь назад, я вижу, что моей маме было одиноко. Это чувство охватило ее почти сразу после переезда в здешние края. И меня, как старшую, она приблизила к себе.
В ту пору я мало что смыслила, но обожала засыпать под тихую колыбельную ее рассказов. У меня на небесах одна из самых больших радостей — возвращаться к этим мгновениям, переживать их заново и быть рядом с мамой, ближе, чем это возможно в детстве. Тянусь через Межграничье и беру за руку мою молодую, сокрушенную одиночеством мать.
Вот что она говорила мне, четырехлетней крохе, про Елену Троянскую: «Стервозная особа, всем карты спутала». Про Маргарет Сэнгер:[8] «Она оказалась заложницей своей внешности, Сюзи. У нее была внешность серой мышки, поэтому молва решила, что ее век будет недолог». Про Глорию Стайнем:[9] «Даже неловко упоминать об этом вслух, но ей давно пора привести в порядок ногти». Про наших соседок: «дурища в обтягивающих штанах», «под каблуком у лицемера-мужа», «типичная мещанка и сплетница».
— А знаешь ли ты, кто такая Персефона? — рассеянно спросила она меня как-то в четверг.
Я не ответила. К тому времени я научилась держать язык за зубами, когда оставалась с ней наедине. В ванной, пока нас с Линдси купали и вытирали, можно было щебетать, сколько душе угодно. Но за дверью моей комнаты наступал мамин час. Расправив полотенце, она вешала его на медную шишку в изголовье кровати.
— Вообрази, что наша соседка, миссис Таркинг, — это Персефона.
Выдвинув ящик комода, мама доставала пару трусиков. Все предметы одежды она вручала мне поочередно, чтобы не создавать стресса. Мама давно подметила одну мою черту: если передо мной заранее поставить ботинки на шнурках, то никакая сила не заставит меня попасть ногами в гольфы.
— На ней длинная туника, ниспадающая с плеч, как белоснежная простыня, только из нежной блестящей материи, скажем, из шелка. На ногах золотые сандалии. Вокруг горят факелы, озаряя все ярким пламенем…
Вытащив из комода сорочку, она рассеянно натягивала ее на меня через голову, хотя мне уже полагалось одеваться самостоятельно. Когда мама начинала рассказ, я боялась пошевелиться, не то что запротестовать: мол, я уже большая, мне четыре года. Я вся обращалась в слух, внимая моей матери, хранительнице таинств.