— Она пришла ночью и поцеловала меня в щеку, — сказал Бакли.
— Врешь.
— А вот и нет.
— Честно?
— Ага.
— А твоя мама знает?
— Это тайна, — ответил Бакли. — Сюзи сказала, ей еще рано с ними говорить. Хочешь, чего-то покажу?
— Давай.
Вскочив с пола, они побежали на детскую половину, а Холидей остался спать под оттиском могильного камня.
— Иди сюда, — позвал Бакли.
Они стояли в моей комнате. Мамину фотографию забрала Линдси. Поразмыслив, она зашла туда еще раз, чтобы унести к себе значок «Хиппи за любовь».
— Комната Сюзи, — догадался Нейт.
Бакли зажал рот ладошкой — так делала мама, когда нельзя было шуметь. Он лег на живот, дал знак Нейту последовать его примеру, и они по-пластунски, не хуже Холидея, поползли сквозь клочья пыли под кровать, к моему тайнику.
В обивке пружинного матраца снизу зияла дыра, куда можно было засовывать вещи, не предназначенные для посторонних глаз. Мне приходилось гонять Холидея, иначе он бы непременно разодрал холст и вытащил мои сокровища. Именно это и случилось ровно через сутки после моего исчезновения. Родители обыскали комнату в надежде найти какую-нибудь записку, а потом оставили дверь открытой. Холидей польстился на мой запас лакрицы. Теперь под кроватью в беспорядке валялись заветные предметы, и один из них могли опознать только Бакли и Нейт. Бакли развернул старый папин носовой платок и вытащил древесный сучок, весь в пятнах запекшейся крови.
Год назад трехлетний Бакли его проглотил. У нас на заднем дворе они с Нейтом развлекались тем, что засовывали себе в нос камешки, а Бакли подобрал сучок, к которому мама раньше привязывала бельевую веревку. Он взял находку в рот, как сигарету. Выбравшись из окна своей комнаты, я присматривала за ним с крыши, а заодно мазала ногти на ногах ярко-алым клариссиным лаком и читала журнал «17».
Меня вечно заставляли нянчиться с братом. Линдси, внушали мне, еще до этого не доросла. К тому же она у нас была вундеркиндом, и потому ей разрешалось, как, например, в тот летний день, часами сидеть над листом миллиметровки и прорисовывать с точностью до мельчайших деталей глаз стрекозы при помощи набора из ста тридцати фломастеров «Призма».
Погода стояла приятно теплая, как-никак уже наступило лето, и я собиралась извлечь пользу из своего домашнего ареста — заняться собой. Для начала с утра пораньше приняла душ, вымыла голову и подержала лицо над паром. Выбравшись из окна, обсохла на ветерке и стала красить ногти.
Когда я уже нанесла два слоя лака, на кисточку села муха. Мне было слышно, как во дворе Нейт выкрикивает какие-то подначки и команды, но я только сощурилась и стала разглядывать выпуклые сетчатые глаза насекомого, подобные тем, что выводила Линдси, прохлаждаясь дома. Налетевший ветерок шевелил бахрому на моих джинсах с обрезанными штанинами.
— Сюзи, Сюзи! — завопил Нейт.
Поглядев вниз, я увидела, что Бакли лежит на земле.
Когда мы с Холли обсуждали возможности спасения жизни, я всегда возвращалась к тому случаю. Для меня спасение жизни было делом реальным, а для нее — нет.
Рванувшись к открытому окну, я, не разбирая дороги, приземлилась одной ногой на низкий табурет для рукоделия, другой — на вязаный коврик, грохнулась на колени и мгновенно взяла низкий старт, как заправская спортсменка. Пулей вылетела в коридор и съехала по перилам, что нам строжайше запрещалось. Позвала было Линдси, но тут же о ней забыла, спрыгнула с крыльца во двор, перескочила через собачью выгородку и стремглав кинулась к дубу.
Бакли задыхался и корчился; подхватив его на руки, не обращая внимания на семенящего следом Нейта, я понеслась в гараж, где стоял дорогущий отцовский «Мустанг». Мне случалось наблюдать, как родители им управляли, а мама даже показывала, как включать переднюю передачу. Уложив Бакли на заднее сиденье, выудила ключи из глиняного горшка — туда их прятал отец. В больницу я гнала на предельной скорости, сожгла ручной тормоз, но этого, кажется, никто не заметил.
— Если бы не она, — сказал потом доктор нашему отцу, — вы бы потеряли сына.
Бабушка Линн пророчила мне долгую жизнь, потому что я спасла жизнь другому. Как всегда, бабушка Линн несла околесицу.
— Ничего себе! — прошептал Нейт, держа в руках сучок и поражаясь, как со временем почернела кровь.
— Вот так, понял? — сказал Бакли.
Его слегка затошнило, когда он вспомнил тот случай. Как ему было больно, как помрачнели лица взрослых, собравшихся вокруг огромной больничной кровати. В его жизни только однажды был другой случай, Когда он видел взрослых в такой тревоге. Но если тогда, в больнице, глаза докторов сначала потемнели, а потом засветились от радости и облегчения, то теперь глаза наших родителей погасли и уже никогда не светились.
На меня в тот день накатила слабость. Сидя у себя на небесах в наблюдательной башне, я откинулась на спинку кресла и открыла глаза. Было темно; передо мной стоял большой дом, где я никогда не бывала.
В детстве я читала книжку «Джеймс и гигантский персик».[5] Дом был похож на особняк тетушек из этой сказки. Громоздкий, сумрачный, старомодный. На крыше виднелась площадка, обнесенная перильцами. Пока глаза не привыкли к темноте, мне казалось, что там стоят рядком какие-то женщины и показывают пальцами в мою сторону. Но очень скоро я разглядела нечто совсем другое. Рассевшись на перилах, в мою сторону смотрели вороны, и каждая держала в клюве корявый сучок. Стоило мне подняться с кресла, чтобы вернуться к себе в квартиру, как они взмыли в воздух и закружили у меня над головой. Неужели мой братишка и вправду меня видел? Или, как все дети, сочинял красивые небылицы?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На протяжении трех месяцев мистер Гарви грезил о различных постройках. Он видел югославские доски на сваях, к которым снизу подступает разбушевавшаяся стихия. А над соломенными крышами — безоблачное небо. По берегам норвежских фьордов, среди укрытых от глаза долин перед ним вставали сработанные мореходами-викингами деревянные церкви из корабельного теса. Деревянные драконы, герои старинных преданий. На больше всего ему приглянулась постройка из Вологды: Преображенская Церковь. Это излюбленное им видение посетило его в ночь моего убийства, а потом еще несколько раз, пока на смену не пришли другие сны. А может, полусны: женщины и дети.
Я видела всю его жизнь, начиная с того времени, когда мать еще носила его на руках и, склоняясь над столом, показывала россыпи битого стекла. Его отец сортировал осколки по форме и размеру, по весу и степени прозрачности. Наметанный глаз ювелира выискивал трещины и прочие дефекты. Но Джорджа Гарви завораживало одно-единственное украшение, висевшее на шее у матери: оправленный в серебро овальный кусок янтаря с настоящей мухой внутри.
«Строитель» — это было первое слово, которое в детстве научился выговаривать мистер Гарви. Став постарше, он просто отмалчивался, когда его спрашивали о профессии отца. Мыслимо ли признаваться, что отец работает в пустыне, где строит хижины из битого стекла и старых досок? Впрочем, именно он объяснил Джорджу Гарви, что значит добротное строение и как сделать постройку долговечной.
Неудивительно, что в своих полуснах мистер Гарви видел отцовские наброски. Он переносился в воображаемые земли и миры, пытаясь полюбить то, к чему у него не было любви. А потом он видел сны о матери, в которых она была такой, как в последний раз, когда бежала через поле, тянувшееся вдоль дороги. Вся в белом. Белые короткие брюки, облегающий белый джемпер с вырезом-лодочкой. Это было к юго-западу от Нью-Мехико, когда они с отцом в последний раз поругались в раскаленной машине. Он вытолкнул ее на обочину. На заднем сиденье застыл с выпученными глазами Джордж Гарви, превратившийся в камень. Страха не было — камню не бывает страшно, а виделось ему с некоторых пор все одинаково: как в замедленных кинокадрах. Она бежала не останавливаясь, и тоненькая, хрупкая белая фигурка становилась все меньше, а он прижимал к себе янтарную подвеску, которую она успела сорвать с шеи, чтобы сунуть ему в руку. Отец смотрел на дорогу. «Она ушла, сын, — проговорил он. — И больше не вернется».