Повертело же ее, потаскало, поломало: лоб рассечен, джинсы и куртка в грязи. Я намочила полотенце, протерла ей лицо, обработала перекисью водорода ссадину на лбу. Потом раздела ее, нашла синяки: на спине, на плечах, один очень большой – на ноге выше колена.
Я кинулась на кухню. Презентационный зеленый ликер кончился. В шкафу, за пачками вермишели, я нашла бутылку с короной – Панин когда-то приносил; я засунула куда подальше и забыла. Там всего на два пальца огненной воды – ничего, если развести, будет в самый раз.
Я приподняла Варвару, прислонила к диванной спинке, приставила стакан к ее рту – кое-как мне удалось влить в нее немного, остальное разлилось, замочило ночную рубашку, в которую я ее одела.
– Суки.
Наконец-то. В ней проснулся голос, это уже хорошо. Глядя в никуда, медленно и спокойно, очень точно формулируя фразы, она рассказывала – именно в медленности и подчеркнутой сухой правильности ее речи было нечто такое, что заставило меня похолодеть – я сидела рядом и молча холодела часа, наверное, два.
Два дня она пролежала на моем диване.
Мы ни о чем или почти ни о чем не говорили.
На третий день она пришла в себя, мы выпили кофе на кухне. Варвара засобиралась домой. Я дала ей старые джинсы Панина – он вечно разбрасывает вещи по просторам Огненной Земли, кое-что хранится у меня. Я страшно вымоталась: две ночи почти не спала, сидела у дивана, сторожила – настолько вымоталась, что даже не пошла ее проводить до дверей.
Она ушла, но через минуту вернулась, присела передо мной на корточки, долго глядела в глаза.
– Сейчас начнется полив, – сказала она. – Не верь ничему, что будут говорить об этих делах. Или писать. Или по телеку вещать. Не верь ни одному слову:
Я и не верю, милая Варя; радио у меня нет, из телека сыплется песок, а газеты я если и использую, то не как источник знаний, а как продукт спекуляции.
Еще и потому не верю, что такова уж доля водящего в прятках: пропускать мимо ушей подсказки, оставлять без внимания советы, все – кроме одного: всегда оставаться той белкой, которая сама по себе гуляет, ходит по улицам, глазеет по сторонам, прислушивается, водит.
5
Я проспала до самого вечера, приняла ванну, кое-как привела себя в порядок, отправилась к Панину.
"В живых" я их не застала.
Дверь нараспашку – такое в их коммунальном общежитии время от времени случается. Прошла в комнату.
Панин лежал поперек "ложа прессы". Как рухнул, так и остался лежать – в куртке, джинсах и кроссовках.
Музыка тоже спал – на кухне, обвалившись на стол, заставленный пустой и полупустой посудой.
Слух у Музыки музыкальный, точный, а сон чуток, как у всех стариков; его потревожило треньканье – я убирала со стола.
Он поднял голову, тупо поглядел на меня и очень внятно произнес:
– Костыля убили, – и опять рухнул на стол.
Господи, да что ж это такое, опять у них поминки, сначала Ломоносов, теперь – этот несчастный инвалид... Добиться от Музыки я ничего не смогла, он спал: тяжело, беспробудно, как камень на острове Пасхи, где стоят и глядят в океан похожие на него каменные истуканы.
Костыль, помнится, ушел на Баррикадную.
Значит – где-то там, в лавине. Затоптали. Или забили резиновыми дубинками – с одной ногой от этих сволочей не сильно-то побегаешь. Или застрелили. Или в клочья разорвали танковым снарядом.
Я взяла со стола бутылку водки, налила немного.
– Пусть тебе... – и осеклась на полуслове, подумав, что ведь не имени Костыля, ни фамилии его не знаю, – пусть земля тебе будет пухом.
Ни вкуса, ни запаха, ни крепости водки я не почувствовала.
Музыку я отволокла на кровать, с Панина стащила кроссовки, уложила, прикрыла пледом.
На обратном пути в широком витринном стекле я приметила нечто такое, что заставило меня остановиться.
Это была листовка.
Полурастворенная в нежно-голубом фоне, на меня взирала женщина в вычурных белых одеждах, фасон которых представлял собой немыслимую смесь монашеской рясы с бальным платьем времен Очакова и покоренья Крыма.
Листовка была очень тщательно, основательно вклеена в стекло на уровне двух человеческих ростов.
Я и прежде обращала внимание: такие "дацзыбао" висят, как правило, очень высоко – чтобы дворникам было не с руки их отдирать.
С минуту мы молча смотрели друг на друга; мне показалось, что слегка шевелятся ее два поднятые вверх пальца.
– Что ж ты, матушка, людей-то в заблуждение вводишь? – сказала я женщине, подняла осколок серого бордюрного камня, валявшегося возле урны, и запустила им – прямо в ее очень торжественное и очень красивое лицо.
6
С утра пришлось нанести визит в родную библиотеку. Бюллетень, выданный мне милейшим участковым павианом, закончился несколько дней назад.
Вместилище профсоюзной мудрости всех времен и народов было охвачено паникой: кто-то высадил булыжником витрину.
– Дикие люди, – заметила я, рассматривая груду стекла с обрывками голубой листовки; мысль о том, что предстоит принимать участие в уборке, меня совсем не грела; я сдала бюллетень и откланялась.
Мои добрые друзья ожили только на третий день. Панин выглядел на удивление неплохо, зато Музыка маялся и нервно слонялся по коридору. Панин спросил, нет ли у меня с собой денег: издательский аванс они весь просадили, а потом еще эти поминки.
– Брат Музыка помирает, – объяснил свою просьбу Панин, – ухи просит.
Я пошарила по карманам куртки, вывалила на стол мелкие ассигнации... Похоже, это все мои запасы. Придется опять ехать и спекулировать газетами. Хотя неизвестно, ходят ли электрички и выходят ли газеты.
Сунула руку в карман джинсов.
В заднем нашлось немного денег – я метнула их в общую кучу. Панин сортировал бумажки, раскладывая их по кучкам.
– Это что, твое? – спросил он, разворачивая блокнотный листок.
А-а-а, это... Это, сколько я помню, результат Варвариного хождения к добрым самаритянам: список контор, спонсирующих милосердие.
Панин неожиданно напрягся. Насупившись, он внимательно рассматривал листок, а потом погрузился в глубокую задумчивость – такое с похмелья бывает, подумала я.
Однако, чтоб человек так резко вскакивал с места и опрокидывал стул – такого с похмелья не бывает.
Я с интересом наблюдала, как он, вытащив из пазов ящики письменного стола, вываливает в "ложе прессы" их содержимое и что-то ищет.
Нашел.
Плотный квадратик картона, – визитка, наверное.
Визитку он отложил в сторону, распластал на какой-то книге блокнотный листок, отчеркнул строку ногтем и протянул мне Варварины записки вместе с визиткой.
– Ну и что? – спросила я.
Название фирмы в визитке совпадало с тем, что было отчеркнуто ногтем.
– Это контора твоего благоверного.
Интересно, что бы эти совпадения могли означать?
Панин перекрестил комнату задумчивым променадом, потом долго стоял у окна и глядел во двор.
– Одно я знаю наверняка, – тихо произнес он наконец. – Твой муж не занимается благотворительностью... Ты знаешь, чем он занимается?
Я поморщилась: не знаю и знать не хочу этого человека, который имеет обыкновение в решительные минуты поджимать губу и молча сообщать мне: поступай как знаешь, однако – без меня.
Дальнейшие действия Панина – молчаливые и уверенные – я понимать отказывалась: все эти его копошения в платяном шкафу, повизгивания в ванной (он освежался под ледяным душем), возвращение в комнату, верчение перед зеркалом (а хорош... отмылся, побрился, причесался, оделся во все лучшее) и убегание в коридор, откуда доносится жужжание телефонного диска.
– Лену, пожалуйста... Что, нет? Извините.
– Добрый день, будьте любезны Лену... Извините.
– Лену... А, любовь моя! Что пропал? Никуда я не пропадал. Был на Камчатке, да, с геологами, в партии... Да нет же, не в коммунистической, а в изыскательской. Ну как я тебе могу позвонить оттуда, сама подумай, там тайга кругом. А почему дома? Про-сты-ы-ы-ла? Значит, некому поднести стакан воды? А родители? В отпуске? Ну, так я сейчас буду. Да, со стаканом, ждите доктора в течение получаса. Все. Целую.