Я отдавал себе отчет в том, что кощунствую, припоминая капитана Пантелеоне, гениального менеджера "роты добрых услуг". Кажется, эффективность любовного труда роты исчислялась в "человеко-удовольствии – в-час". Но у Льосы солдатню развлекала как-никак целая рота проституток, а Виктория оказалась точно – "один в поле воин", к тому же она проституткой не была.
В том, что строительное воинство в этом деле отчаянно энергично, упорно и изобретательно, я нисколько не сомневался.
Я почувствовал, что меня подташнивает. Странно, с чего бы это? Я закурил.
Отпустило.
Я догадался, в чем тут дело. Сквозь обычный солдатский запах – кирзы, пота, казармы – сочился еще какой-то, особый.
Это был запах зверя. Возможно, не дикого зверя, а просто домашнего животного. Да, в халупе пахло – жеребцом.
Глава четвертая
...Им никуда от Нас не деться. Мы пройдем сквозь стены, шагнем в их промытые хрустальным светом комнаты, Мы размножим в миллионах копий сумбурное движение кисти Отца Нашего и развесим эти холсты по стенам в каждом доме – в каждом, в каждом. И Они услышат запахи нашей скромной трапезы, запахи картофеля и сала. Мы не прибегнем к насилию – С Них будет достаточно одного Нашего безмолвного присутствия в Их домах. Наши боль и тоска войдут в Них, Их кожа станет сосновой корой, Их вялые от сидячего образа жизни суставы затрещат в мучительных ломках. Их жилы станут рваться от чудовищных нагрузок, Их глаза вылезут из орбит – ОНИ ПОЧУВСТВУЮТ СЕБЯ В НАШЕЙ ШКУРЕ И СОЙДУТ С УМА
1
Три дня после возвращения из воинской части я честно отдал труду сочинителя: валялся на диване, с удовольствием поплевывал в потолок, растирал пальцами виски, слонялся по дому или подолгу стоял у окна, разгоняя мысль созерцанием копошения ворон, терзающих помойку*[28], – время от времени стая, испуганная приближением бродячей собаки, шумно, с термоядерным грохотом, ретировалась; создавалось впечатление, что из металлического контейнера вырываются, как из кратера вулкана, хлопья черного, сокрушительного взрыва.
Творческое настроение мне подкосил Катерпиллер – неожиданным звонком.
– Чем занят? – поинтересовался он холодным, сугубо деловым тоном – этот начальственный тон я органически не перевариваю.
– Работаю...
– Работает он!
Я долго выслушивал упреки общего характера, наконец он – будто бы между делом – уведомил меня: пропал Игорь...
Кто такой Игорь, я не знал – меня просто увлекло развитие сюжета: третий по счету! Катерпиллер в двух словах объяснил.
Никакой мало-мальски серьезной должности в конторе он не занимал. Катерпиллер объяснил: его задача – анализ и прогноз: сидеть, думать, предлагать решение. Он мыслит – за счет этого и существует. В фирме он давно, с самого начала, когда она еще представляла собой вшивый кооперативчик. Мог бы при желании занять какое-нибудь серьезное кресло – ему предлагали – но он отказался.
Познакомиться с ним случая у меня не было, но Игорь чем-то был мне симпатичен – скорее всего, этим статусом свободного мыслителя.
В середине семидесятых я знал одного парня, который, как мне разъяснили, работал где-то в Дубне "генератором". Он был худ, стрижен под немодный тогда "ежик", отличался патологической неразговорчивостью, и если что-то и произносил, то расслышать его удавалось только в мертвой тишине. Наверное, он разговаривал не с внешним миром, а с самим собой – потому и не считал нужным напрягать голосовые связки. Его гардероб ограничивался тяжелым грубым свитером, джинсами и башмаками-вибрамами. Вряд ли этот подчеркнуто скромный "экип" был проявлением позы: слишком его хозяин выглядел не от мира сего, чтобы обращать внимание на условности. Говорят, он был дружен с Пантекорво и целыми днями катался на лошадях. Если не совершал верховые прогулки, то катался на водных лыжах. Он не имел никакого рабочего места и не ходил в присутствие. Единственное, что от него требовалось, – это посещать симпозиумы, коллоквиумы, ученые советы, сидеть и слушать. Он сидел и слушал. Раз в полгода он выдавал настолько нестандартное решение той или иной проблемы, что академическая публика валилась под стол.
Если работа Игоря носила примерно такой характер, то я готов его любить и уважать, даже заочно. Катерпиллер толком не знал, что случилось с Игорем. И вообще это его мало занимает – в настоящий момент у него короткий перерыв между переговорами, он пьет кофе с тостами, ему не до того. Да, тосты просто восхитительные: поджаренные хлебцы с сыром, посыпанные тмином.
– Тосты с тмином вполне вписываются в рамки жанра*[29], – заметил я. – Однако не кажется ли тебе, что нам все-таки придется наведаться на Петровку, 38?
Я был убежден в необходимости дать этим загадочным делам нормальный законный ход. Я, в принципе, знаю нужный нам персонаж, я его чувствую, слышу. Понимаю его характер – неторопливый, основательный. Но все это пока годится для бумаги. А что касается наших первоначальных задумок – придать главному герою черты психопата, то интуиция мне подсказывает: мы дали маху.
– Он нормальный, – сказал я. – Это-то и скверно.
Он долго молчал, и мне не нравилось его молчание.
– Слушай... – он медленно цедил сквозь зубы неясную мне пока, но отчетливо проступающую в интонации ярость, – а ведь за тобой должок.
– Что-что?
– Ты мне должен, – сказал он, – двадцать пять копеек.
Господи, он, оказывается, все помнит.
Я давно забыл, а он носит в себе, холит и лелеет, и дожидается, чтобы можно было потребовать с меня должок.
И потребовать все то, что когда-то было под нашим старым добрым небом: арка подворотни, вся в бледных лишаях плесени, лужа, перечеркнутая доской, запах сырости, полумрак – и ворот его рубашки в твоем кулаке. И ты прижимаешь его, сынка медноголосого солиста ансамбля песни и пляски, к стене, ты, вольный стрелок, осторожный охотник, ты, мальчик с большой дорога, которую чутко стережет наш Агапов тупик – ты отпускаешь его наконец, отступаешь на полшага и тихим, но твердым разбойным тоном требуешь: "Прыгай!".
И он – сын другого, враждебного тебе мира, в котором звучит музыка сытой жизни, где на обеденный стол проливаются блестки с хрустальных люстр, где на дни рождения детям дарят привезенные из загранпоездок водяные пистолетики, а к чаю подают торты, вспенившиеся густым жирным кремом, – он послушно подпрыгивает.
Он подскакивает, и в карманах его звенит мелочь. Ты протягиваешь руку – и он пересыпает из своей ладони в твою аппетитно шуршащую медь.
Помнит, все помнит... Наверно, и то помнит, как после визита его папаши отец жестоко избил меня в ванной, и я три дня не показывался во дворе.
– Ладно, – сказал я. – Должок за мной. Но не по телефону... Жди, сейчас приеду.
Я бросил трубку, постучался к Музыке, ответа не получил, толкнул дверь. Он лежал на диване, не мигая, глядел в потолок, аккуратно, по-покойницки, сложив руки на груди, – для полноты впечатления оставалось вставить в пальцы свечку,
– Слушай, Андрюша, мне нужно немного денег...
Музыка очнулся, прокашлялся. Он воскресал медленно и постепенно – вернее сказать, прорастал из воска покойницкой позы: сначала проросли глаза, следом за ними руки, наконец, он расшевелил себя и сел. Полез в карман, протянул мне комок мелких ассигнаций:
– Вот, – сказал он. – Надавали. Там, на рынке... – смутился, поправился: – Заработал, то есть.
Он протягивал мне эти маленькие по теперешним временам деньги совсем как Андрюша – когда-то давно, когда все мы жили под нашим старым добрым небом.
* * *