Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То-то и оно – где.

Его нашли в железном контейнере для перевозки мебели.

Глава вторая

...и Мы войдем в Их дома, и встанем у Них за спиной. Мы хорошо знаем силу наших рук, выносливость наших жилистых тел, деревянную жесткость ладоней, сокрушительность наших кулаков и мертвую хватку наших челюстей, но Мы не прибегнем к насилию, не кинемся на Них – Мы пришли не за тем.

1

А вообще-то мне в самом деле нравится новая работа. Получил я ее при несколько странных обстоятельствах. Мне позвонили домой. Протокольный женский голос вопросил: вы такой-то? В том случае, если я действительно такой-то, а не какой-то еще, женскому голосу поручено передать мне предложение от фирмы такой-то.

Названия я не разобрал *[10].

– Эй! Постойте!  – крикнул я в трубку, но голос уже отгородился от меня частыми гудками.

И все, что осталось от нашего разговора – это запись на полях старой газеты: адрес, время визита.

С минуту я сидел в коридоре у телефонного столика, соображал, что бы это все могло означать, и слушал, как кашляет во сне Музыка: его часто бьют среди бела дня жестокие чахоточные приступы.

Сны ему снятся редко, вернее сказать, это один-единственный сон: уже свечи потухают, задушенные наслюнявленным пальцем лакея, уже вьют они нити тонких сладких дымов, уже отмахал свое подвижный циркуль канкана, и девушки-танцовщицы сидят за кулисами, устало разбросав длинные ноги. Уже обезьяны сомкнули свои искалеченные рты, в бокалах остывшего выдохшегося шампанского плавают пьяненькие розы, и сам Музыка почему-то оказывается посреди всеобщего разгрома; он не в силах поднять свой картонный меч, его клоунская корона из папье-маше сползает на бок и катится под рояль. И Музыка падает лицом прямо в черно-белую клавишную кость – рояль горько вскрикивает, как будто кто-то тяжелый и грубый отдавил ему лакированную ногу в позолоченном башмачке... А Музыка лежит, придавив щекой разболтанные клавиши, и вдруг видит: качнулась ветка потухшей елки, и по праздничной рождественской хвое тихо спускается желтый ангел, медленно приближается, склоняет над пьяным тапером желтое лицо и колыбельным дискантом поет: "Вы устали?.. Вы больны ?"

Музыка (бывают же у людей прозвища!) – мой сосед. Мы с ним коммунальные люди, честно делящие коммунальный кров. Перспектив сделаться отдельными гражданами под отдельной крышей у нас нет никаких – в шевеление мистических очередей на жилплощадь я давно не верю.

Зарабатывает Музыка на жизнь тем, что время от времени ходит на рынок со своей мандолиной; там он играет во фруктовых рядах, и темнолицые усатые ребята его за это подкармливают. Вообще он производит впечатление уроженца острова Пасхи: мне порой кажется, что по квартире шаркает в стоптанных шлепанцах миниатюрная копия тех серых каменных истуканов, какие во множестве рассеяны по унылому безлюдному острову. Они стоят там веки-вечные, глядят в плоский океан, и океан выглядит смертельно уставшим от соседства с застывшим выражением каменных лиц... Впрочем, непостижимая прелесть этих лиц состоит в том, что в странном сочетании грубых линий зреет завязь тончайшей саркастической улыбки.

Что касается Музыки, то его улыбка давно отцвела.

Она жила когда-то в его лице, и живо еще было его хорошее имя – Андрюша, но было это давно, под нашим старым добрым небом было.

Много чего под нашим старым добрым небом Андрюше прощалось: сытная жизнь, японский халат кимоно и легкие деньги... Дом, где живет Андрюша, приучен к тяжести труда, его постоянству: кто с утра до вечера завивает серебряную кудряшку у токарного станка, кто песенку "Веселей, шофер!" мурлычит себе под нос в дальнем рейсе, кто с толстой сумкой на ремне несет людям приветы к Майским, к Октябрьским, к морозному Дню Конституции, кто головы ваши в парикмахерской на углу бреет в свирепые "боксы", лояльные "полубоксы" или уж совсем либеральные "польки" – и все это есть труд, грубый и честный, труд кормящий, на котором прочно, нешатаемо стоит жизнь. А что Андрюша?

Что он в самом деле? Сидят они, тридцать здоровых мужиков, в прозрачном, промытом хрустальным светом зале, навалившись широкими крахмальными грудями на хрупкие балалаечные углы, светят набриолиненными затылками, а руки их – розовые, девичьи, – душат балалаечные грифы, а крохотность, щуплость инструментов, вмятых в строй черно-белых фрачных квадратов; так остро подчеркивает никчемность их труда.

 – А р-р-р-ожи у всех серьезные, м-б-т-вашу!  – ругается твой отец, обжигаясь борщом; отец – шофер, ему за большой километраж без ремонта местком гаража выдал билет в концерт, и больше, сколько ты помнишь, он в концерт не ходил, пока не сделался начальником колонны, а потом начальником всех колонн вообще, а потом и вовсе не переехал шуршать пером в огромный серый дом в Охотном ряду... Из этого дома он ходил изредка в Большой по торжественному случаю; после торжественного случая на десерт полагался концерт, и отцу приходилось сидеть, мучаться пару краснознаменных, кантатно-балетно-куплетных часов в душном зале – но это еще когда будет, в каком туманном далеке, а пока, за борщом, он кривит рот... Но когда дело доходит до Андрюши (который тоже ведь был на сцене, и во фраке), отцовский рот смягчается:

– Андрюха – он ничего! Он наш... Он наяривает! Йэ-х, сыпь, Андрюша, нам ли быть в печали!  – отец, закатив глаза, вспоминает мелодию.  – Не прячь гармонь, играй на все лады...

Их двое под нашим старым добрым небом – граждан другой жизни, шуршащей где-то в мраморах Колонного зала; там шелест оваций, дирижерские поклоны, гастроли (вся комната у Андрюши заклеена афишами), выступления по радио, и, конечно, шальные деньги. И кроме Андрюши, есть еще певец по прозвищу Пузырь. Пузырю недоброжелательствуют.

Пузырь живет через дорогу от нас – в кооперативе. Мы плохо различаем какой-то не наш, какой-то чуть ли не вражеский смысл слова – кажется, это был вообще один из первых кооперативных домов в Москве; жительствуют в нем исключительно ослепительные – лицом, одеждой, манерой держаться – люди: актеры, художники, композиторы, и среди них один генерал с головой, как биллиардный шар, – наверное, в свободное от службы время он покровительствует искусствам.

Пузырь – солист в каком-то шумном, гремящем воинском ансамбле песни и пляски, у него очень тонкий голос ("Ах вы, люди! – расстраивается Андрюша за доминошным столом во дворе, когда кто-то обзывает голос Пузыря "бабским" или – того хуже – "тещиным", – это же тенор, и неплохой!"), Пузырь чересчур кругл и крупен для грубых ефрейторских погон, и полы армейского мундира едва сходятся на животе. Толстая его грудь на вдохе вываливается из уставного декольте:

– Са-а-а-лавьи-и-и-и-и...  – вытягивает он "тещин" голос в тонкую медную нить, все утончает, утончает сечение, и протяжное "у-у-у-у" во фразе "пусть солдаты немножко поспят" – вот-вот - и оборвется!

Он ходит через наш двор к трамвайной остановке, менторски забросив голову назад, и его взор блуждает где-то поверх пролетарских затылков. У Пузыря черноволосая полная жена – то ярко-поплиновая, то шелково-шуршащая, то минорно-каракулевая. И у него есть сынишка – хрупкий чернявый мальчик... Ах, не любят их у нас, в Агаповом тупике, не любят. И как-то под вечер тебе удается заманить чернявого мальчика в подворотню.

Там темно, пахнет сыростью, и стены все в зеленоватой плесени. В темных от испуга его глазах стоит выражение покорности. Ты подталкиваешь его в плечо:

– А ну-ка, попрыгай!

"Попрыгай!" – привычный пароль, метка, опознавательный знак характерной для нашего Агапова тупика бытовой оценки; тебе уже раза три приходилось попадаться в подворотне или глухом тупике в сети, расставленные кодлой из бараков, пришвартованных к железной дороге. Их пять-семь человек, они окружают тебя, ты прижимаешься спиной к стене и слышишь – даже через пальто – как она холодна. Ты знаешь, что сейчас будет. Кто-то из кодлы, как правило, щенок, малолетка, которого берут в компанию в качестве наживки, чтобы он задирался, выступает вперед, и, пульнув через зубы короткий плевок, взвизгнет, остро затачивая "эс": "А ну, с- с-с-ука, попрыгай!".

вернуться

10

* К характеристике жанра. Господи, ну и названия у всех наших коммерческих лавочек... Это что-то запредельное: "...тэпы", "...тэки", "...комы", "..ломы". Они кажутся в привычном лексическом ряду отметинами инопланетных вторжений. Какими языковыми ощущениями руководствуются люди, выдумывая такие гладкие кафельные слова, остается только догадываться. Видимо, несколько десятилетий назад люди испытывали примерно такую же оторопь, наблюдая вторжение в плавные, тучные российские языковые поля и нивы этих угрюмых, агрессивных, злых кастратов вроде "наркозема", "пролеткульта" и тому подобных выродков.

12
{"b":"246080","o":1}