Отец воевал с 1941 года. Поставили в окопы с пустыми руками: «Вот жди, как убьют товарища, тебе достанется винтовка». Вырвались из окружения. Партизанили, уничтожали врагов чем попало. Попал в плен. Работал у немцев в шахте.
Освободили американцы. После освобождения подвергся репрессиям, так как, по сталинским канонам, мог работать на немецкую и на американскую разведку. Больного направили на лесоразработки в Коми АССР, затем — в Чувашию».
Таких биографий, таких судеб сотни тысяч. Правда, о своем отце Андрей Романович пишет несколько схематично, как-то не от души, а по-книжному, и порой возникает ощущение, будто легенда придумана недавно, уже после того как ее автор стал подследственным. И на суде отец то и дело возникает в репликах обвиняемого как-то странно, точно сошел с лозунга или плаката: мы с батькой всю жизнь боролись за победу коммунизма во всемирном масштабе… мы с батькой как заспиваем «Распрягайте, хлопцы, кони…»
Могло быть и так.
«1950 год. Старался в учебе опережать товарищей. Участвовал в художественной самодеятельности. Правда, в коллективных формах — хор, литературно-музыкальный монтаж. Был редактором стенной газеты во всех классах. Оформлял всю документацию пионерского отряда, потом — комсомольской группы. В школе допоздна чертил пособия по разным предметам.
год. Закончил семь классов нашей семилетки. Летом работал в колхозе. Хотел поступить в ремесленное училище. Но не приняли по состоянию здоровья — худой и слепой. Я очень переживал».
Кажется, он решил бить на жалость. Знавшие его в раннем юношестве — односельчане, школьные товарищи — в один голос утверждают, что парень он был физически крепкий. Прозвище носил такое: Андрей-сила.
Что же до пионерско-комсомольской одержимости — нет причин сомневаться.
«Открыли впервые у нас восьмой класс, и я пошел в 8-й класс в родной школе. В одиночестве постоянно читал в витрине газету «Правда» возле конторы колхоза.
год. Летом работал в колхозе на кирпичном заводе. В печи завода однажды на меня обрушилась кладка кирпичной стены. Я дома долго лежал в крови. Болела голова. Тошнило, рвало. Со мной работали одноклассники Силенко, Коваленко.
1953 год. Умер Сталин. Был митинг. Я плакал и хотел съездить в Москву, но денег на билет не было. Мы тогда были очень идейными. Верили в скорую победу коммунизма во всем мире. Постоянно маршировали по улицам с песнями:
И как один умрем
В борьбе за это.
Летом я работал в совхозе имени Крупской. Убирали сено или солому конными граблями. Мои лошади с испугу меня понесли по дороге, я упал на железные прутья конных грабель. Меня волочило и било по каменной дороге. Очнулся в районной больнице с сотрясением мозга, лечился».
Опять о травмах головы. Возможно, сработает. Между двумя травмами — смерть вождя. Переживания и обстоятельства изложены правдиво. Мы сами, тогда подростки чуть моложе Андрея, ужасно переживали кончину вождя и учителя, и нам доводилось не раз и не два бывать на полевых работах, что приводило порой к травмам. Несколько настораживает упоминание в автобиографии повреждений только одного рода — травм головы. Однако каждый имеет право на защиту и пользуется им, как умеет.
«1954 год. Закончил десять классов. Хоть ходил я в старом, заштопанном, в латках костюме, но мне нравилась в 10 классе девушка, Лиля Барышева. Она жила в железнодорожной будке на станции — мы были у нее однажды с одноклассниками. Мне нравилось, как она играла роль партизанки в самодеятельном спектакле. Нравились ее скромность, женственность. Нас учили в школе возвышенной любви. Мне нравились веснушки на лице Лили. Какие у нее глаза, я не знаю, своими близорукими глазами я не мог в них заглянуть.
Но были у нас с Лилей и близкие отношения. Вплотную, рядом мы сидели однажды в кинотеатре, соединив плечи, затаив дыхание. Я боялся, чтобы наши одноклассники не заметили нас, что мы сидим не шелохнувшись. Я хотел всегда поговорить с Лилей или зайти к ней домой попутно, но никогда не посмел.
На нашей сельской улице сидели ребята и девчата. И я иногда, правда очень редко, был с ними. Дело в том, что я был единственным десятиклассником на двух этих улицах. Остальные работали в колхозе или бездельничали. Меня считали слитком грамотным. Я видел, как они играли, катались по траве, как ребята щупали девчат.
Но я мечтал о высокой любви, как в кино, в книгах. Если ко мне подсаживалась девушка, я стеснялся, боялся, не знал, как вести себя, робел, дрожал, старался подняться со скамейки. Родители всем детям ставили меня в пример: «Какой Андрей тихий, скромный, и учится в десятом классе, и дома работает, и в колхозе». А меня это бесило — я был одиноким, отчужденным. И я видел один выход — проявить себя в науках, в труде и ждать высокой любви».
Его бывшие одноклассники и вышедшие на пенсию учителя Ахтырской средней школы подтверждают эти слова — насколько помнят и насколько знают. Что же касается ожидания высокой любви, о котором 56-летний Андрей Чикатило сообщает чуть старомодным слогом, то оно вполне соответствует официальному стилю эпохи: нас учили, какая любовь правильная, а какая — порочная.
Полагаем, что эти подробности будут не лишними. Читатель, без всяких сомнений, давно уже совместил в одном лице дядьку в вагоне, дедушку, учителя, филолога, очкарика, филателиста, начальника отдела снабжения — и Андрея Романовича Чикатило, который обвиняется в 53 убийствах, совершенных с особой жестокостью. Чтобы залезть в его душу и разум, если можно назвать такими хорошими словами темный внутренний мир, полезно знать об индивиде как можно больше. Психологический — и психиатрический — портрет лепится из деталей, которыми в иных обстоятельствах можно бы и пренебречь.
Обстоятельства, увы, не иные, а такие, какие они есть. И, пересилив себя, не станем опускать подробности, сколь гадкими они ни казались бы.
«Но весной 1954 года, в 10 классе, я однажды сорвался. К нам во двор зашла Таня Бала, тринадцати лет. Из-под платья у нее выглядывали синие панталоны. Она спрашивала сестру, которой в то время не было дома. Я ей сказал об этом, но она не уходила. Тогда я толкнул ее, повалил, а сам лег на нее. Это было под деревьями. Я ее не раздевал, не трогал и сам
не раздевался. Но только я лег на нее, как у меня наступило семяизвержение…»
Вот тебе и возвышенная любовь! Правда, у классиков прошлых веков подобные случаи, кажется, не описаны (что не означает, будто в те времена их не было, — еще как было!). Однако не все происходящее становится предметом литературы.
Обратите внимание на оборот: «У меня наступило семяизвержение». Он повторит его множество раз, вспоминая совсем иные шалости. Смертоубийственные.
«Я очень переживал эту свою слабость, хотя никто этого не видел. И после этого несчастья я решил укротить свою плоть, свои низменные побуждения. Затем написал клятву: «Pizda — орган размножения человека. Клянусь не трогать ничьей, кроме своей жены». Клятву спрятал в укромном месте».
Как явственно сквозь мотивы укрощения плоти проглядывает откровенное вожделение! Именно здесь — до тюрьмы один-единственный раз, насколько нам известно, — Андрей Романович, тогда еще просто Андрей, употребил нецензурное слово, начертав его латинскими буквами. Впоследствии он и этого себе не позволял. Если не удавалось избежать сексуальных тем, изъяснялся исключительно эвфемизмами. Деликатно.
«В то время я очень много читал. Особенно любил книжки про партизан, боготворил «Молодую гвардию». Выучив уроки письменные и устные, я чертил таблицы. У меня были два любимых занятия. В средних классах я решил изобразить бесконечный ряд порядковых чисел и написал почти до миллиона. В восьмом классе решил сделать подробный атлас, по всем областям и районам. В учебнике географии на каждой странице у меня была написана фамилия генсека этой страны, так как я был убежден, что коммунизм уже наступает».
Всех нас заставляли зубрить имена видных деятелей коммунистического и рабочего движения. Этот бред надлежало знать назубок, когда принимали не то что в партию — в комсомол, а может быть, даже в пионеры, десяти лет от роду. И потом, когда выпадало распределяемое сверху счастье съездить за границу, то в райкоме, прежде чем выпустить (как они говорили — «дать добро»), то и дело вопрошали: а кто возглавляет коммунистическую партию Румынии? Монголии? Уругвая? — словно от этого и только от этого зависит твоя политическая благонадежность. Стоишь перед маразматиками с чуть ли не дореволюционным партийным стажем и мучительно вспоминаешь: товарищ… как его… дай Бог памяти… И откуда-то из подсознания — о счастье! — выплывает фамилия, словно приклеенная к названию той страны, куда тебя посылает родина. И выговариваешь ее по слогам, непременно путая ударение, но это уже сущие пустяки, ибо маразматики тоже не знают, куда его ставит».