Что же еще сказать о законотворческой робинзонаде Сахарова?
Опять Андрею Дмитриевичу пришлось совершить одинокий поступок. И опять этот поступок был обдуман, продиктован и ярко помечен столь характерной личной его чертой. Какой же?
Простите, деловитостью.
Со всех сторон в траурные дни только и слышалось — о, конечно, от полноты душевной, часто и покаянно, искренне! — о сахаровском «подвижничестве», «совестливости», «нравственной чистоте», мученичестве, нередко и с приглушенными религиозными обертонами. Что ж, все это заслуженные слова, хотя Сахаров был неверующим, совершенно, что называется, мирским человеком. Нынешнее массовое (отчасти и полуофициальное, умильное газетно-телевизионное) идейное поветрие таково, что я не без робости все-таки должен напомнить: за последние несколько веков в Европе, а с XIX века и в России было сколько угодно неверующих людей высочайшей нравственной и культурной пробы…
Первые слова Елены Георгиевны с телевизионного экрана накануне похорон: о том, что «Сахаров был счастливым человеком». И снова, настойчиво: «он был счастливым». Кроме того, женщина, которой А. Д. был обязан большой долей этого счастья, заявила: «Я не хотела бы, чтобы из Андрея делали святого». Осмелюсь добавить, что односторонние повторы насчет бесспорной чисто нравственной цельности и силы лишают возможности оценить феномен Сахарова в его действительной оригинальности, сложности и… исторической эффективности. Не был он ни «святым», ни чудаком, ни юродивым, ни «большим беззащитным ребенком» и т. п. Но — умным, трезвым, жестким нонконформистским деятелем.
У меня были случаи встречаться с Андреем Дмитриевичем в 1969—1979 и тесно сотрудничать с ним в 1988—1989 годах. Здесь не место вспоминать впечатления бытового и психологического порядка. Скажу лишь, что в общественном плане Сахаров был рационалистом и интеллектуалом «западного» толка. Не такой уж, пожалуй, редкий в послепетровской, особенно в последекабристской, тем паче в пореформенной Руси, но все же и отнюдь не слишком расхожий человеческий тип. У нас эти свойства ума и воли чаще привычно относили к чужакам, к какому-нибудь немцу Штольцу. Как будто Россия не дала густой поросли европейски просвещенных предпринимателей или великих ученых. Сахаров был русским европейцем, и хотя его внешний облик, манера поведения, застенчивые, угловатые и притом независимые ухватки могли навести случайного и начитавшегося Достоевского наблюдателя на поверхностные ассоциации с князем Мышкиным или Алешей Карамазовым, но Сахаров был человеком сдержанным, прежде всего ясно и независимо думающим, полагающимся на факты и логику, взвешивающим возможные результаты… он был деятелем.
В 70-е годы А. Д. повторял, что «он не политик», хотя это не помешало ему написать несколько очень четких и пророчески умных текстов политико-социального содержания. Говорят, у него не было политического опыта, но… Он участвовал в совещаниях атомников, где председательствовал Берия, он знал Хрущева, он наблюдал множество государственных деятелей разного ранга, кагэбэшников, диссидентов, журналистов, дипломатов; а потом и М. С. Горбачева, А. Н. Яковлева, множество других сановников, народных депутатов, «неформалов», рабочих, премьер-министров и президентов… В последние полтора года перед кончиной необыкновенно развилась его способность вглядываться в людей и обстоятельства и принимать на основе этих наблюдений важные практические решения.
Совсем не политик, действительно, по психологическому складу своему — Андрей Дмитриевич очень рано обрек себя на то, чтобы играть политическую роль. Он выполнял ее не «профессионально», по-своему; но это и был именно тот новый, демократический, народный, интеллигентный способ быть политиком, который в конце XX века (и у нас, возможно, в особой мере?) стал новым политическим профессионализмом, востребованным историей.
Среди диссидентов были люди, ничуть не уступавшие Андрею Дмитриевичу в душевном величии, самопожертвовании, бестрепетной гражданской честности. Многие вынесли больше гонений и страданий, чем Сахаров. На мой взгляд, однако, ни один русский диссидент не стал политическим деятелем в новой («горбачевской») ситуации; да еще деятелем такой демократической точности, последовательности, масштаба, как Сахаров. К прежней способности быть бескомпромиссным в главном, плыть против течения добавилось умение тактического компромисса, дипломатический такт. Никто из бывших диссидентов не сумел так энергично войти в уже не «диссидентский», легальный, обращенный ко всей стране этап политической деятельности, как это сумел сделать Сахаров. И дело не просто в том, что никто не обладал авторитетом и возможностями лауреата Нобелевской премии Мира, физика, известного всему человечеству. Дело в самом Сахарове, в том, как именно он понимал свои новые гражданские задачи, что и как он делал ради их выполнения.
Важно помнить, что Сахаров сочинил свой конституционный проект осенью 1989 года. А это был совершенно особый, переломный момент. Конкретным историко-политическим фоном его раздумий было исчерпание (чтобы не сказать попросту крах) официальной политики, лозунгов и форм перестройки. Накануне Второго Съезда народных депутатов стало очевидным, что никакие действительно глубинные проблемы на нем не будут не только решены, но даже и поставлены на обсуждение. В течение нескольких недель развалились коммунистические режимы Восточной Европы, и наша страна сразу оказалась в хвосте этого всемирно-исторического процесса (если не оглядываться на Дальний Восток).
Понятие официальной «перестройки» в глазах миллионов скомпрометировано: после нараставшей в 1989 году угрозы экономической катастрофы; ввиду плана постепенного латания дыр, предложенного правительством и обреченного на провал; в итоге кровавых событий в Закавказье и Средней Азии; после нескольких реакционных партийных Пленумов ЦК, продемонстрировавших полнейшую неспособность косного и бездарного большинства в ЦК и в Политбюро хотя бы понять, насколько глубоки и необратимы происходящие в стране процессы; в связи с активизацией «новых правых»; при виде панического роста эмиграции или паралича железных дорог; вследствие неудач замечательных шахтерских попыток изменить хотя бы частности… не дожидаясь изменения основ политического и экономического строя страны в целом; перед лицом начавшегося фактического распада КПСС, стихийных «свержений» обкомов и горкомов от Тюмени до Волгограда. И многого, многого другого, что еще успел большей частью увидеть и прочувствовать Андрей Дмитриевич.
В последнем подписанном им (за четыре дня до смерти) программном документе (заявление 94 народных депутатов из Межрегиональной группы «О перестройке сегодня и в обозримом будущем») содержится достаточно развернутый анализ драматического кризиса перестройки. Призыв А. Д. Сахарова к двухчасовой предупредительной забастовке накануне Съезда был своего рода актом отчаяния. Ведь в стране не было (и нет до сих пор) мощной массовой организации, которая была бы способна подхватить и реализовать этот призыв. Сахаров, однако, считал в создавшейся ситуации оправданным такой импровизированный призыв, понимая, что нет ни времени, ни политических способов действительно провести массовую, всеобщую забастовку. Призыв был брошен просто в эфир, в гулкое безмерное российское пространство… Но Сахаров полагал, что даже символическое значение призыва пяти депутатов будет велико, привлечет внимание населения к остроте положения и необходимости адекватного ответа, будет способствовать политизации страны. Я был среди тех, кто не колеблясь, когда Андрей Дмитриевич, позвонив, поинтересовался моим мнением, поддержал политико-психологическую оправданность этого жеста, пусть рассчитанного скорее на будущую, чем на прямую, немедленную реакцию. Думаю, что невиданная полумиллионная демонстрация в Москве 4 февраля 1990 года — лишь первое эхо призыва Сахарова к объединению всех демократических сил, к началу мощных внепарламентских действий по всей стране, к отчетливому оформлению на Съезде парламентской оппозиции.