«Самурай» было ослеп, но тут же проморгался, зарычал и тупо погнался за мной…
Куда ему, хорьку… Я легко пару раз обежал экскаватор, называя «самурая» всем, чем только мог. Но он не отставал и продолжал гоняться за мной…
Мой же японец как сидел с газетой на коленях, так и продолжал сидеть, глядя на нас, но теперь уже без улыбки, я это успел заметить, пробегая мимо него…
«Ну… еще кружочек, — думалось мне, — и пора делать отрыв из котлована. Хорошего помаленьку…»
Я уже выбрал себе глазами место, по которому должен был удобнее вскарабкаться наверх, и уже устремился к этому месту, чувствуя веселую упругость в ногах, когда совсем неожиданно вдруг споткнулся обо что-то, упал на руки, метра четыре еще проюлил на четвереньках, пытаясь подняться, а «самурай» набежал на меня сзади и с разбегу со всей силы поддал мне носком своего ботинка под зад…
Пинок был настолько силен, что я, как пуховый, взлетел от земли, перевернулся в воздухе через голову и, приземляясь, глухо вмазался спиной в мягкую стенку котлована…
Я хотел закричать… Я хотел этим криком пробить из себя непонятную, скрутившую ужасом все мое существо немоту и не мог…
Пинок «самурая» разучил меня и дышать и кричать…
Я моргал, пуча глаза, и все-таки видел, что происходило потом в котловане дальше…
Мой японец аккуратно составил на землю с коленок еду, встал, отряхивая штаны, и пошел на своих кривастых, чуть согнутых ногах, обкрученных ржавыми от глины обмотками, навстречу «самураю», который уже забыл про меня и старательно высмаркивался сейчас в большой клетчатый платок…
Японец подошел к нему, очень маленький по сравнению с ним, и что-то сказал ему, набычивши шею, показывая на меня рукой…
«Самурай» еще раз сморкнулся, выслушивая его, а потом небрежно, коротким невидным движением захотел оттолкнуть от себя…
Я так и не понял, что там в ответ проделал мой японец — я по-прежнему давился, захлебываясь немотой, — только увидел, как взметнулись вверх раскоряченные ботинки «самурая», а сам он тяжело и безвольно обрушился вместе со своим клетчатым платком под экскаватор…
Потом к японцу подбегали наши конвоиры с винтовками и — так же — летели от него в разные стороны…
Потом его окружали свои же пленные, а он, как какая-то обезумевшая машина, все швырял и швырял людей через себя…
При этом мой японец что-то кричал надсадно и обрывисто… На него кидались, а он, отступая ко мне мокрой от пота спиной, все разметывал и разметывал япошек…
Он, наверно, зашелся, потому что, когда подступился ко мне и поднял меня легко и безвесно, крепко и ласково-жадно притискивая к своей измазанной глиной тужурке, то все еще продолжал визжать, выбрызгивая изо рта пенистую слюну…
И с этого момента нам никто не мешал. Ни японцы, ни конвоиры, что стояли теперь поодаль с винтовками наперевес…
Японец теперь что-то шептал мне, хрипя и просвистывая горлом. Дужка его починенных желтой проволочкой очков уколола мое лицо. Левая его ладонь горячо и приятно лежала как раз на том самом месте, куда только что влетел, догнав меня, каменно твердый носок американского ботинка… Я прижимался к японцу тоже и наконец-то натужно, с мучительным звуком, выдавил из себя страшную немоту…
Я запомнил раздвинутые нежностью зрачки японца и, прежде чем слезы испортили мне зрение, еще раз увидел его крупные и тупые, как пистолетные патроны, зубы… Перед тем же, как зайтись, может быть, в первом своем за все эти трудные годы, беззвучном, разрывающем меня плаче, я и вобрал в себя, всем вдохом — кто бы мог знать тогда, что навсегда — исходящий от моего японца запах доброты . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Дорогая моя Елена Лаврентьевна… Я не знаю, конечно, живете ли вы еще на этой земле… А хорошо бы, если б вы жили… Пожалуйста, давайте сегодня останемся после уроков в классе и поговорим втроем. Вы. Я — десятилетний Серега Булаев. И я — Булаев Сергей Антонович, учитель, сорокалетний, взрослый человек.
Нам есть о чем поговорить, Елена Лаврентьевна. Накопилось… И мы с Серегой не позабыли о том обещании — рассказать вам о себе побольше. Мы все расскажем вам о себе . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я стою сейчас напротив самого себя, все еще плачущего на руках у японца. Серега, наверно, не видит меня, все-таки тридцать лет между нами… Но я его вижу отчетливо и говорю ему серьезно, по-взрослому, как он и любит, чтобы с ним говорили:
— Серега, ты все понял сегодня? Тебя устроил сегодняшний ответ на вопросы, которые ты задавал тогда, сидя на корме парохода «Баргузин»? Вот так-то, пацан. Доброта к доброте. И доброта — прежде всего…
Я подмигиваю самому себе, все еще плачущему на руках у японца.
— Плачь, плачь, Серега. Это ништяк. Это вранье, что мужчинам нельзя плакать. Мужчины, Серега, должны и это уметь. Ты еще будешь большим и взрослым. И мы с тобой еще поживем, подумаем, полюбим и пострадаем для своей земли . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вот что, Елена Лаврентьевна, нам больше всего сегодня хочется.
…— Ты уж извини, старик, что малость подзадержался… — услышал я веселый голос своего приятеля. — На, закуривай. Кое-как уломал… Там все же на валюту.
Приятель протянул мне раскрытую пачку «Кэмэла».
— Но… главное — начать… — Он многозначительно толканул меня плечом, когда мы уже пошли с ним по площади. — Дальше-то оно само пойдет, понял? А она, я тебе скажу, в полном порядке.
Я подумал рассеянно, что надо, наверное, ему улыбнуться, и… улыбнулся…
Из облаков по Кремлю, по его куполам, пробно пока еще, но заметно, мазнуло солнечным светом.
1975—1978
Из книги раздумий
„ОТКРЫТКИ С ТРОПЫ“
НЕУДАЧА
Совсем немного о друге
…На каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит… Почему хочется писать? Почему так сильно — до боли и беспокойства — хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет — не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи…
Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый, тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю…
Билетов в кассе было навалом, и билетерша участливо упредила:
— Вы это… Погуляйте. У нас план. Может, набежит еще с десяток, и это… торговать стану. Он же все равно, — билетерша повела пальцем вверх, — меньше чем с десяток если, крутить не будет…
Кинотеатр был большой, недавней постройки, и в гулком фойе было слыхать, как покрикивают на близком отсюда вокзале тепловозы. Серел вечер. Вася Белов не выдержал и спонтанно пошел искать механика. (Спонтанно — это значит само по себе, его никто не просил, а во-вторых, это теперь ужасно модное слово.) Нашел механика где-то на верхотуре и сказал ему, что «…вот ведь незадача… В кино-то ваше сам автор пришел, а фильма вдруг да не будет…».
Механик оказался на редкость сообразительным. Ковырнул в зубе проволочкой.
— Чо же вы раньше не почесались-то, а? Я бы это… публесите и — аншлаг! На авторов поглазеть ходят…
В общем, погас в зале свет, да и набежал, кстати, «десяток». Ожил экран…
Может, я сентиментальный, но когда начинает дышать полуденью — птичьей и кузнечиковой неразберихой — тот, как бы запевочный план, с поросшим ромашками угором и светлым небом над ним, а по угору, совсем еще не умея, пробует мне навстречу первые шаги голопузый пацан, — щемит возле горла…