Литмир - Электронная Библиотека

Я знаю: в конце картины, венчая ее, этот план повторится, и пацан шмякнется небольно на попку в правом углу кадра, на глазах у всех, и протянет руку ко всем… В этом месте мне хочется, ну прямо до смерти хочется, чтобы кто-нибудь подумал, как я: а встанет ли? Идти-то далеко-о…

В самую пору съемок группа жила под Владимиром, в деревне, что ладно и домовито разлеглась за глазами, то есть чуток в стороне от натертой до маревца шоссейки, зовущей дивиться на древности Суздаля, и так далее. Уже заметно сворачивало на осень, и тальники, обросшие и затяжелевшие от этого, клонились к тягучей береговой быстрине, и журливая водоворотка стряхивала с них поблескивающий лист.

Сидели на старой, иссохлой плоскодонке, что врылась одним концом в берег, и курили.

А окрест было покойно и хорошо. Близкий и дальний разлив пространства манил неизвестностью, дымка вечерняя застила маленько ясность, но также и дополняла общие краски. Шитое из темных плах подмостье недалеко забрело в реку, храня возле себя зачаленную лодку, от которой наносило и рыбным душком, и так и не уснувшей за лето смолью. Век бы не уходил отсюда…

— …и сколько еще умных книг не прочитано? — Шукшин раздул ноздри и шумно втянул воздух. Встал и прошел по подмостью до конца. — Сколько радости недополучили люди оттого, что не готовы еще понимать большое, серьезное искусство? Сколько дряни, халтуры и пустозвонства обрушено было в разное время на ихние головы? Эх бы-ы, подразобраться-то… В деревне такая нужда нынче особенно. Это понятно. И это отрадно. Грустно только знаешь чего? Что за этим «разумным и вечным» надо подыматься и уходить с земли отцов и дедов. Понял?..

Нынешним летом у себя на родине, в сибирской деревне Сростки, в материнском доме, в перерыве перед очередной большой работой (о ней дойдет сказать время) Шукшин писал рассказы. Вот тут-то, пожалуй, самое место оговориться. Для кого я это сделаю — толком не знаю, но потребность в оговорке чувствую. Дело вот в чем: между собой, а мы с Шукшиным земляки и не первый год водим дружбу, называю я его Василием или, что чаще, Макарычем. Последнее мне даже больше нравится. Но вот сейчас, когда пишу про него, три раза назвал его Шукшиным и слышу — звучит это как-то казенно. Ей-богу! А за казенностью недолго и душу потерять… Оттого и желаю, самое время, воротиться к привычному. А почему оговариваюсь долго? — да потому — как-то раз написал про него эдак-то в «Литгазете», а после нет-нет да и доносилось: фамильярность… Все-таки заслуженный деятель и прочее… Мол, народ читает, и — блюди уважение — не на кухне с дружком толкуешь…

С Макарычем, кстати, мы при встречах чаще всего действительно собеседовали на кухне. Квартира у него была «малолитражная» — в обрез полезной жилплощади. Две комнатенки в Свиблове. Жена — актриса Лида Федосеева, да две дочурки-погодки, отцовы любимицы. Они, если не спят, особо от них отвлечься не дадут… Вот на кухне-то и ладно: закрыл дверь, форточку нараспах, курить можно и почти полная самостоятельность — говори, решай проблемы…

На этой самой кухне Макарыч и прочитал мне один из тех рассказов. Я его сам попросил перед тем — ты только самый лучший который, ладно?..

Он засерьезнел, снял с настенного холодильника здоровенную папку, пошелестел страницами и выбрал чего-то. Надтреснуто так сказал:

— «Жена мужа в Париж провожала». Называется так. Дорогая мне штука. Слушай…

Слушал. Читает Макарыч без дураков, хорошо. И тут дело не в том, что актер. Написано как выстрадано. И не выдумано, главное. Макарыч говорил однажды, а потом я эту его мысль в статье, им написанной, встретил:

— Когда герой не выдуман, он не может быть только безнравственным… Или только нравственным. А вот когда он выдуман, да еще в угоду кому-то, чему-то, тут он, герой, — явление что ни на есть безнравственное. Здесь — вот чтоб меня! — задумали кого-то обмануть, обокрасть чью-то душу… В делах материальных, так сказать, за это судят…

Колька Паратов из рассказа «Жена мужа в Париж провожала» — аккурат странный человек. К тому же нам обоим сродни: сибирячок, земляк… И так уж у него получилось — любовь негаданно нагрянула, пока служил в армии. Фотокарточка одной попалась на глаза, Колька и начал переписываться. А она москвичка. Портниха. Больше на дому. В общем, получил парень «дембель», прикатил в столицу и уломал ее на женитьбу. Дочка у них народилась. И сперва все ничего шло: Колька — мужик с искрой, на гармони может, песни разные знает, при голове… Выйдет на московский дворик, растянет мехи — слушают его, а он возьмет и «цыганочку» оторвет. Смешно всем, забавно… Только постепенно стали попрекать в семье Кольку Паратова, что мало он получает. Супротив жены — ерунда совсем. Она-то портниха, и теща — то же самое. У них меньше чем триста не бывает… Скандалы пошли, становился теперь Колька «кретином», «тунеядцем». И затосковал он, про деревню свою чаще и чаще подумывать начал.

В деревне-то хорошо. Вольница… В лучшие минуты ходил Колька Паратов с женой и дочкой на ВДНХ, в шашлычную. После — трактора, скотину разную смотреть… Вслух говорил: «Мне бы вон тот тракторишко да гектаров десять земли — точно, Героем стал…» А супруга-портниха попрекать его под горячую руку: «Мол, кулацкие замашки, дурак… Об этом только заявить…» К концу рассказа, к точке последней (Колька убил себя), мы с Макарычем даже замигали часто-часто… И говорить расхотелось…

Мне вспомнилось, как однажды я тоже вот так вот приехал к нему в Свиблово и долго давил на кнопку звонка: не открывали… Потом я увидел на пороге Макарыча и — не узнал его. Обметанный ночной щетиной, он стоял в накинутом на плечи меховом кожушке и смотрел на меня отстраненными, как бы невидящими глазами.

— Здорово, — сказал я.

Он чуть-чуть ощурился привычным своим, пронзительным ощуром.

— Ты чего, не узнаешь? Это я…

— А-а, заходи…

Мы прошли в комнатку его, рабочую, я сразу понял, что он только что от стола. Закурили. Макарыч собрал стопку исписанной бумаги, подровнял и заговорил слегка сердито и немного расстроенно:

— Понимаешь, сидел всю ночь… Рассказ делал. Про мужика одного нашего с Катуни… Он слепарь от рождения. А в войну ходил по деревне песни пел… Разные. Людям тогда такие песни тоже нужны были… про раненых, про любовь солдатскую… Ну, и кормился этим. И понял — дорог он землякам… Артист вроде… Да. После годы прошли, чуть-чуть постерлась война в памяти — двадцать лет прошло… Ну, и прибыла в деревню экспедиция… диалектологическая… так они, что ли, называются? Фольклор записывают, песенки… Мужики и натравили на слепаря моего этих приезжих. Те послушали — неинтересно… Вежливость проявили — мол, да… эпоха… И слепец понял все. Что устарел он. Не нужен теперь. Понимаешь? Писал всю ночь, и плакал, и смеялся вместе с той деревней… Утром Лидка проснулась, жена, я ей читать… Она слушает и не смеется, не плачет… Обозлился я. Может, графоман я? Или дурак, а? Нет, ты скажи — я тебе сейчас рассказ этот прочитаю… Может, действительно я писать не могу, а?..

Он прочитал рассказ. И к финалу у меня защемило внутри…

— Ну, как?

— Грустно… — сказал я Макарычу. — Очень грустно.

Он успокоенно мотнул головой, пошуршал ладонью по лицу.

— Это хорошо. Ага. Я знаешь чего заметил? Когда ночью пишешь — борода быстрее растет, а? Ты не замечал?..

…Настоявшись возле окна, Макарыч заговорил:

— Вот так… Что-то у меня герои мои другими стали… Спотыкаются. Им же все Пашку Колокольникова подавай. Да я его и сам люблю. Без них. Но ведь и другие парни по Руси живут. Живут же? А?.. Я тут недавно письмишко получил, оно враз на Комитет, студию и меня. Лично… Пишет в нем человек: «Сколько можно тратить государственные деньги на такие бессодержательные и бессюжетные фильмы, вроде «Странных людей»?» Ты понял? Так и садит черным по белому — «бессодержательные и бессюжетные»…

Когда Макарыч нервничает — начинает ходить. В «транзисторной» кухне не разбежишься — два шага всего получается. Но делает он их мягко, смотрит куда-то перед собой, сквозь прищур, бороду теребит. Отросла за последние пару месяцев бородища — ладная, под глаза, разинская, с проседью… Нынче почему-то вообще рано седеют, а может, мне так кажется. Хотя и в своей бороде, отрастающей еще только, а я на пяток лет моложе Макарыча, тоже снежок усматриваю… Моя борода — желание его, — предстоит пробоваться на Мишу Ярославова. Это есаул, из самого близкого окружения Стеньки, в новой картине Шукшина «Я пришел дать вам волю». Сейчас мы частенько хохмим по поводу причесок на физиономиях: к тому сроку, когда ты первый раз скажешь: «Мотор!», пол-Москвы обрастет — парикмахерские план новой пятилетки не выполнят… Но это шутки, на самом деле действительно шибко ждет того дня, когда прозвучит наконец команда: «Мотор!», режиссер Василий Шукшин. Мается… Думает. Много думает… Работа предстоит гигантская, картина трилогией замышляется, что охватно и вольно обнимет историю легендарного крестьянского волнения семнадцатого века. Для такого замаха, если учесть уже имеющиеся романы и прочее про Стеньку, мало ощутить одну только ответственность. Для Макарыча в Разине — вся жизнь. Он эту работу выводит на уровень ГЛАВНОЙ… Тьфу, тьфу, тьфу! Через левое плечо, чтобы не сглазить… А и славная, наверно, будет та пора! Уж что-что, а умеет постоять у камеры режиссер Василий Шукшин. И с актером умеет договориться. Тот, кто у него снимался, не даст соврать.

85
{"b":"245721","o":1}