От любви могут исходить свет или тьма. Любящие могут делиться друг с другом своим светом или своей темнотой; отсюда — жизнь или смерть. Понять этого нельзя.
Расскажи о Сальпетриер, попросила Мари той ночью, расскажи, чтобы я смогла пережить и эту ночь, а может быть, и все остальные ночи, во веки веков, возможно, на пути в Ном, да, на пути в Ном.
Amor omnia vincit, могла бы начать Бланш, но так и не начала.
VI
Песнь о бабочке
1
Существует всего одна фотография Бланш.
В третьем томе гигантского собрания фотографий пациенток Шарко или, возможно, правильнее сказать — его женской театральной труппы, «Iconographie photographique de la Salpetrière»[27], есть фотография Бланш Витман.
Она действительно красива.
Вокруг ее шеи белые кружева, как у моей бабушки Юханны на фотографии, которую я использовал для «Выступления музыкантов»[28], где она в круглых очках и с зачесанными назад волосами, на фотографии, постепенно вытеснившей посмертный снимок — воспоминание о ней как о покойнице. Красивая и сильная женщина. Бланш, однако, выглядит не столь строгой и уверенной в себе, как Юханна Линдгрен. Взгляд Бланш устремлен налево вниз, волосы у нее тоже зачесаны назад, но несколько локонов развеваются, как выпущенные на свободу змеи у головы Медузы, а в ее прекрасных глазах печаль.
Узкая талия и мягкое, чувственное тело, записываю я на листке бумаги, который обнаружу значительно позже. Это может относиться к Бланш или к Мари Кюри, но не к Юханне.
Почему это показалось мне важным?
Во время съемки в 1880 году руки, тогда еще не ампутированные, сцеплены.
Мари запечатлена на гораздо большем количестве снимков.
Такая красивая и запретная!
На знаменитой картине, изображающей сеанс с участием Бланш и Шарко, которая по-прежнему находится в библиотеке Сальпетриер, мы видим ее лицо сбоку и под углом.
Завораживает ревнивое любопытство, чуть ли не зависть на лицах зрителей. Они переживают вместе с нами. Всем видно: движение падающего тела и женскую беспомощность Бланш.
Одиночество и ревность.
Покладистость, расстегнутая блузка. Шарко повернут к зрителям и, похоже, отдает распоряжения или карает. А вот и Бабинский, столь ненавидимый Бланш, стоит позади нее. Он раскрывает объятия, словно Спаситель.
А на фотографии из «Iconographie» Бланш одна — красавица, свободная от посторонних взглядов, на ней не какое-нибудь рваное, а прелестное декольтированное платье. Никаких ревнивых зрителей. Перед нами притягательная женщина девятнадцатого столетия, с ярко выраженным чувством собственного достоинства.
Серьги, длинные. Дорогое платье? Вероятно, да. Не какая-нибудь девица из трущоб, а печальная, прекрасная женщина, стоящая на пороге жизни. Похоже на картину? На «Кружевницу» Вермера? Нет, но эта женщина мне знакома.
Женщина, стоящая на пороге жизни.
Если рассматривать созданные в то время два изображения Бланш — святую деву и обессилившую юную звезду ансамбля Шарко перед ревнующими зрителями, — рассматривать беспристрастно, то она непостижима.
Но не делайте этого!
Аксель Мунте в книге «Легенда о Сан-Микеле»[29] рассказывает, как однажды присутствовал на сеансе в Сальпетриер. На представлении в большом зале — он, скорее всего, преувеличивает, обычно это была комната, способная вместить около тридцати зрителей.
Возможно, ему хочется усилить впечатление от того, что он называет гипнотизмом — от первой стадии эксперимента с истерией, проводимого Шарко при участии Бланш. Мунте видел Бланш. Он ни разу не называет ее по имени. Это хорошо.
Это замечательно! Он не оскверняет ее своим присутствием!
Доктор Мунте преисполнен презрения.
«Огромный актовый зал был до отказа заполнен разнообразной публикой, привлеченной сюда со всех концов Парижа: писатели, журналисты, известные актеры и актрисы, модные кокотки с нездоровым любопытством жаждали засвидетельствовать удивительный феномен гипнотизма. Некоторые из участниц эксперимента, без сомнения, действительно поддавались гипнозу и, просыпаясь, находились под воздействием сделанного им во время сна постгипнотического внушения. Однако многие из них были обманщицами, заранее знавшими, что от них ожидается. Некоторые с восхищением нюхали бутылочки с нашатырным спиртом, когда им говорили, что это туалетная вода, другие ели древесный уголь, если его выдавали за шоколад. Одна из них с диким лаем ползала по полу на четвереньках, когда ей внушали, что она — собака, размахивала руками, словно пытаясь взлететь, когда ей следовало изображать голубицу, и с испуганным криком задирала юбки, когда ей сообщали, что брошенная на пол перчатка — это змея. Другая расхаживала, нежно укачивая на руках цилиндр, если ей говорили, что это ее ребенок. Многие из этих девушек, которых направо и налево, по дюжине раз на дню, гипнотизировали доктора и студенты, проводили свои дни в неком полутрансе, с помутившимся от нелепейших внушений рассудком, в полубессознательном состоянии, полностью утратив контроль над своими поступками, обреченные рано или поздно оказаться если не в сумасшедшем доме, то в Salles des Agités[30]».
Мне это знакомо.
Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, то есть в шестнадцатилетнем возрасте, я однажды посетил представление, устроенное мастером внушения, гипнотизером. Представление давалось в актовом зале в Шеллефтео[31]. Зрителей было человек семьдесят. Все мы заплатили за вход по три кроны. Я был робким, и поэтому мне не хотелось выходить на сцену, чтобы на мне ставили опыты, но я взял себя в руки, из любопытства.
На сцене я стоял впервые.
Поймите меня правильно. Я не был пациентом огромной парижской больницы, и меня не окружали модные кокотки, известные артисты или похотливые зрители-интеллектуалы, нет, это был лишь актовый зал школы в Шеллефтео. На сцену нас вышло, кажется, человек шесть.
Гипнотизером был мужчина лет пятидесяти. Он был весь в поту.
Все происходило, как описал в «Легенде о Сан-Микеле» Аксель Мунте. Возможно, не столь успешно и драматично, но гипнотизер-любитель и странствующий «внушатель» — кажется, так его называли? — старался: я до боли отчетливо помню, как потом уговаривал себя, что делал все это ради него. Потому что он так сильно потел. Чтобы ему было не так страшно. Из передавшегося мне страха. Потому что сидевшая в зале публика была враждебной массой, готовой в любой момент наброситься на него, если он потерпит неудачу, и тогда ответственность будет на мне! — понял я совершенно внезапно! — они накинутся на этого сомнительного странствующего гипнотизера с насмешками или недовольством, как грозный, агрессивный зверь, как сдерживаемая рассудком, жаждущая крови масса, способная в следующий миг перейти в наступление; и мы, на сцене — в лучах яркого, холодного электрического света, заставлявшего его так ужасно потеть, не от самого света, а прежде всего от страха, — мы должны поэтому совместными усилиями проявить ответственность, творческое единение. Нам выпала некая миссия по отношению к сидящей внизу враждебной подозрительной массе, которая, если у нас ничего не получится, может, выкрикивая издевки и насмешки, наброситься на нас.
Мы, художники, против зверя — людской массы; и я знал, что мы общими усилиями должны выполнить эту наводящую ужас, кошмарную миссию.
С тех пор я больше не стою на сцене — и все время стою на ней.