Неужели он действительно имел в виду пилу?
В 1844 году он переезжает в собственную комнату в маленьком пансионате на улице Отфёй, встает каждое утро в половине пятого, умывается холодной водой, греет на запретной керосиновой лампе кофе и отправляется на практику в больницу. Он еще молод. На фотографиях он выглядит миловидным. В больнице он работает до обеда, а потом, по его словам, занимается в библиотеке до лекций, которые читает с четырех до шести. В половине восьмого — ужин. Затем он до полуночи занимается. Ш. все еще молод и уделяет большое внимание гигиене, просто не видя иного выхода.
Он не хочет заразиться в больнице, как мать, умершая в нежных руках патологоанатома. Это случилось при родах.
В слове «нежные» заключена не невинность или ирония, а ненависть. Он часто моется. В те времена трупы, приготовленные для вскрытия, не замораживали, а лишь обрабатывали формалином. Когда он шел по улице, возвращаясь домой из больницы, ему иногда казалось, что от него воняет и что все смотрят на него с отвращением. Он — молодой и совершенно нормальный врач, приятной наружности. Первым местом его практики стал дворец женщин под названием Сальпетриер. Что же ему было делать?
Он моется, поскольку риск заражения велик. Он — просветитель. Животные еще не стали ему дороже человека.
Согласно «Книге», он говорит Бланш: Нам не избежать грязи жизни. Человека он, похоже, рассматривает как некий механизм. Он еще молод, молод настолько, что убить его было бы неправильно, совершенно неожиданно пишет Бланш. Когда я представляю себе этого молодого ученого таким, каким он представал перед теми, кто его видел, мое сердце наполняется любовью и желанием встретиться с ним уже тогда. Через страницу она добавляет, словно размышляя, что убивать человека, должно быть, всегда неправильно, поскольку это противоречит принципу святости жизни.
В тридцать девять лет он женится на Огюстин Дюрви, вдове с семилетней дочерью. К этому времени у него уже есть собственная практика и солидные пациенты. Когда в 1870 году начинается война, семья переезжает в Лондон, но Ш. остается в больнице, которая на несколько месяцев становится военным госпиталем. Он симпатизирует коммунарам.
Усиленно подчеркивается, что он — просветитель.
Истерия привлекала Шарко, поскольку в ней он усматривал некую смесь хаоса и порядка, интересовавшую его именно как просветителя. В истерии, считал он, существует определенная система, тайный код, вскрыв который можно объяснить смысл жизни: эта смесь хаоса и порядка обладала чуть ли не музыкальной формой, была некой композицией, состоявшей из анданте, аллегро и адажио. Истерические кризы ему удавалось вызывать благодаря изобретению — или, как он полагал, открытию — определенных точек на человеческом теле, на которые следовало нажимать; такие кризы начинались с ауры[20], продолжались в виде эпилептических, клонических судорог, за которыми следовали attitudes passionnelles[21], столь поражавшие зрителей, и наконец наступало расслабление.
Человек как симфония. Шарко всегда хотелось стать композитором.
Ш. обращался к пациентам на «ты», независимо от их положения в обществе. Из композиторов он особенно любил Бетховена, Глюка, Моцарта и Вивальди. Шарко хорошо рисовал, больше всего ему удавались карикатуры, его особенно привлекали карлики. Позднее он сделался другом животных и держал мартышку по имени Зибиди. Он был чрезвычайно склонен к меланхолии, чего Бланш, по ее словам, совершенно не понимала и что приводило ее в отчаяние. Каждый вечер, когда он приходил домой, Зибиди уже ждала его, и он с умилением констатировал, что у нее, похоже, есть встроенные часы, как и у меня самого. Обезьяна питалась за столом и, сидя на детском стульчике рядом с Шарко, ела серебряной ложкой. Он был хорошим отцом и любил свою мартышку. У нее была собственная салфетка с вышитой монограммой. Во время менструаций она носила вощеные трусы розового цвета. Ш. утверждал, что обезьяна открыла ему многое в натуре человека.
У обезьяны бывали и нервные дни.
Находясь на вершине своей карьеры, еще до катастрофической влюбленности в Бланш, лишившей его способности к научному мышлению, он считал, что животные, несмотря ни на что, все-таки лучше людей. Периодически повторяется слово «разочарование». У него родился ребенок. Ни слова об отношениях Шарко с женой. Я часто жалею, сказал он как-то Бланш, что я врач, а не пациент. Почему, спросила она. Он пристально посмотрел на нее, не с обычной приветливостью во взгляде, а с яростью и отчаянием, но быстро взял себя в руки и перевел ее вопрос в шутку.
На фасаде купленного в Нейи дома он распорядился выбить по-французски цитату из Данте.
Это третья песнь, 49-я строфа «Ада», и полностью она звучит так:
Le monde п’а pas garde leur souvenir,
La misericorde et la justice les dedaignet.
Ne parle pas d’eux, mais regarde et passe.
Странный девиз.
В третьей песни «Ада» говорится о нерешительных и безликих людях, о серых толпах, отрекшихся из малодушия или боязни. «Их память на земле невоскресима; / От них и суд, и милость отошли. / Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»[22]
Может быть, это фрагмент представления Шарко о самом себе? Или отголосок его высокомерного отношения к тем, кто не осмеливался прокладывать новые пути?
Взглянуть на малодушных неудачников. И забыть о них. Вот что он распорядился выбить над входом в свой дом. Это было еще до встречи с Бланш.
3
Эксперименты, которые пытается проводить Шарко, — а позднее и Бланш, — очень похожи на религиозные ритуалы. В чем же они заключались?
Колдовство, направленное на объяснение некой взаимосвязи?
Перед нами отчаянные тексты о «внутренней сущности» любви. Описания первых опытов в больнице: introitus ad altar Dei[23], но что у них общего с любовью или хотя бы с желанием? Может быть, власть?
Нет, власть здесь тоже ни при чем.
Зачем он сделал свои эксперименты публичными, неизвестно.
В самом факте отступления от науки в сторону мистики нет ничего предосудительного. Вероятно, он рассчитывал найти там решение, но ему была нужна поддержка. Во время первых демонстраций — их записал и позднее перевел на немецкий Зигмунд, к сожалению, снабдив критическими комментариями, которые Шарко так своему ученику и не простил, — он подолгу задерживается на Парацельсе и особенно на Месмере: он словно бы робко пытается вписаться в оккультную традицию, но с мнимым, несколько наигранным скепсисом.
Шарко «с удивлением» пишет о пребывании Месмера в Париже: как тот в 1778 году добился большой популярности при помощи бутылок с магнетической водой, как он исцелял больных касаниями тростью, как, чтобы не утратить популярности среди бедняков, распорядился намагнитить дерево в одном из бедных кварталов, предоставив людям возможность заниматься самолечением.
И никаких критических комментариев.
Первые опыты на женщинах Шарко называет экспериментами с гипнотизмом. Это слово совершенно безопасно. Поэтому он его и употребляет. В качестве объекта он избирает двух молодых женщин: Огюстин (ее фамилия нигде не упоминается, и после этого эксперимента она исчезает из повествования) и Бланш Витман.
Ему ассистируют Жиль де ла Турет, Жозеф Бабинский и Дезире-Маглуар Бурневиль, первые двое войдут позднее в историю медицины. Исходное состояние объектов, то есть пациенток, он определяет как лабильное. Огюстин еще накануне впала в состояние близкое к трансу, а Бланш была настроена агрессивно, проявляла недовольство, периодически посмеивалась и поглядывала на Шарко чуть ли не враждебно. Эксперимент, однако, начался именно с Бланш, которой велели смотреть на маятник, и минут через пять-восемь она ощутила сонливость, закрыла глаза и уснула.