Когда я прихожу обедать, на стол накрывает Надеж.
Надеж очень милая, курица — домашняя, а стол — из старого мрамора.
Но я мечтаю о прилипших к потолку творожных сырках, о заскорузлом зеленом горошке, о растаявшем в пластике «кордон-блю» и о засохшем шпинате.
Я мечтаю размахивать ножом и вилкой на немецкий манер вместе со своими товарищами по испытаниям и кричать: «Подыхаем-с-голоду, давайте-вкусную-еду! Подыхаем-с-голоду, давайте-вкусную-еду!»
Я мечтаю о больших металлических подносах, которые подавальщицы, такие же приветливые, как ворота тюрьмы, швыряют на белые пластмассовые столы.
И раз так, вернувшись в школу, я буду рассказывать, что за обедом моя мать бьет меня и заставляет есть собачьи консервы, которые я вынуждена открывать себе сама, а потом я должна отправлять свои естественные надобности в лоток с туалетным наполнителем, предназначенный для нашей умирающей кошки.
После обеда, перед мультиком я пересчитываю шестьдесят три каштана, которые подобрала по дороге в школу.
Обычно титры фильма по телевизору напоминают мне о том, что это все очень мило, но жизнь наша не из развлечений состоит и надо возвращаться в школу, чтобы проверить, в прежнем ли направлении качаются ветки дерева, поскольку в этот момент мама кричит с набитым ртом:
— Рашель! В школу быштро. Надевай штарую куртку и беги!
Однажды мама забыла сказать мне «быштро в школу» после титров фильма «Четыре дочери доктора Марша». Я, полная надежды, уселась в кресло. Я прислушивалась. Мама все висела на телефоне, она разговаривала с Анной.
— Она все переделала… На этот раз он приклеил ей крошечный пятачок вместо носа и две колбаски вместо губ. Этот хирург — просто мясник из Рюнжиса. Я тебе честно хочу сказать… Неузнаваемая. Говорят, что сразу после операции ее дочка спросила ее, куда она дела свое лицо. Представляешь… Бедняга, спокойно ушла в школу утром, а вечером вместо ее матери бараний окорок разрезала уже какая-то депрессивная рыба мероу…
Один час двадцать девять минут сорок секунд… И если мама разовьет тему еще чуть-чуть, она в одиннадцатый раз расскажет Анне о том, что Франсина похожа на марсианина.
— Да нет, плохо у нее все, я знаю… очень плохо… Ну, это тоже не дело, если все начнут вынимать у себя ребра и менять форму носа по поводу и без повода, Землю заселят маленькие марсиане, а хирурги смогут покупать билеты до Марса.
На четвертом сигнале будет ровно час тридцать.
— Я ввернула ей два слова на эту тему, но она говорит, что психологи — безумно дорогие шарлатаны… Это, кстати, не так уж и неверно, психолог, к которому я ходила до рождения Рашель… Нет, не прошлый психолог, а тот, что был еще до прошлого…
Один час тридцать минут… Маленькая группка строится в школьном дворе и собирается подняться по лестнице. Время — один час тридцать минут, и я обожаю Анну.
— Или позапрошлый? Подожди… Нет, который был потом? Черт, тот, что был раньше, или тот, что был позже?
Итак, один час тридцать минут. Инспектор Деррик освобождает меня от очень интересного изложения, родившегося в голове невероятного Фризон-Роша, сорвавшегося с кончика карандаша в его руке и, поскольку под карандаш была подложена бумага, вылившегося в книгу.
Текст я выучила не очень хорошо, потому что я думала, что изложение — это зрелище, открывающееся из ложи в театре.
Фризон-Рош: автор «Первого в связке», действительно очень интересной книги для белых медведей о залезании на гору в плохую погоду. В продаже ее нет, но, если хотите, я могу заказать вам ко вторнику восемь экземпляров.
— Ой-ой-ой-ой… Времени-то сколько… Ладно, пока, Анна… Да-да, поцелуй Леонара и детей… Да, вечером… Фернанда и Югетт на ужин… Просто катастрофа. Боже, помоги мне. Убейте меня прежде, чем я доживу до такого возраста. Так, все, давай, привет.
Я молнией скатываюсь с кресла и растягиваюсь на полу. Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на своих веках, пытаясь не моргать.
— Рашель!
— Х-р-р, х-р-р-р, х-р-р-р.
Мой отец влетает в комнату как смерч:
— Скажи мне, Франсуаза, почему твоя машина стоит перед въездом в гараж? Тебе никто никогда не говорил, что парень за рулем машины с мигалкой — это не парковщик?
— Х-р-р, х-р-р, х-р-р…
— Мишель! Тише!
— Что еще?
— Твоя дочь! Она обессилена…
— Что, каникулы разве?
— Нет, идиот. Иди, принеси одеяло…
Мама может мне сказать спасибо. Я ее спасла от развода. А я в свою очередь благодарю про себя Анну.
В те дни, когда я не притворяюсь спящей на полу рядом с креслом перед телевизором, по которому идет «Инспектор Деррик», я после «Четырех дочерей доктора Марша» отправляюсь в школу словно зомби, переваривающий свою последнюю трапезу.
С полчетвертого я из окна четвертого этажа школы ищу глазами черный мольтоновый плащ моей сгорбленной бабушки.
Моя сгорбленная бабушка — это моя прабабушка.
Мама маминой мамы. Той, которая умерла летом.
Бабушка кажется такой маленькой с высоты. Я смотрю на нее, а она и не знает об этом. Мне кажется, мне от этого грустно.
Мне нравится, что она занимается только мной, когда приходит.
Мне нравятся ее поцелуи с запахом кофе с молоком.
Мне нравится, что она приносит мне освобождение и никогда не обращает внимания на остальных, недостойных ее интереса.
Тем временем на улице красивые мамы разговаривают между собой. Они обмениваются двумя-тремя словами и смеются с учительницей, а Бенуа или Софи прижимаются к их ногам.
А мы (бабушка, ее пакетик мятных конфет и я) сбегаем по-английски.
По дороге домой бабушка рассказывает мне, что она делала после обеда:
— Ты знаешь, лапочка, я написала письмецо Полетт, соседке, ты ей припишешь большой привет внизу страницы?
— Да, хотя я ее не знаю, эту Полетт…
— Не страшно, ей будет приятно, она ведь очень больна, ты знаешь?
— Она умирает?
— Вот-вот. Я с утра решила три кроссворда, а с четвертым ничего не получилось, представь себе… потому надо ждать следующего номера, только там будут ответы, очень это меня расстроило, потому что, когда я сомневаюсь, ты знаешь, я заглядываю в конец журнала, и кроссворд решается.
Бабушка ласково берет меня за руку, и мы переходим через улицу.
— Девочка моя, я не жульничаю, Пресвятая Дева тому свидетель, а просто заглядываю в ответы, совсем мельком, и, продолжая разгадывать, я убиваю время, пока не настанет пора идти за тобой, но тут, раз я не могла решать своей четвертый кроссворд, я воспользовалась свободной минуткой, пошла и купила тебе два пакета молока, джем и сыр, я их хорошенько запрятала под кровать, иначе твой брат стянет их недолго думая, так ведь? Мерзавец он, конечно, немножко, ну ладно. Хочешь булочку? Я тебе еще шоколадку «Тоблерон» купила, и держи вот конфету со сгущенкой, ты же их любишь, так ведь, лапочка моя? Вот, возьми. Тебе развернуть или ты сама?
— Сама, сама…
— Ну и молодец, ласточка моя. Денежек я тебе пока дать не могу, жду, когда мама заскочит в банк и снимет их с моей сберкнижки, но ты же знаешь, когда меня не станет, фьють, все достанется вам. Ты знаешь, мне на деньги наплевать, что мне с ними делать в моем-то возрасте? Эти дурацкие деньги пойдут внукам, правнукам и тебе, моя лапочка, потому что детей-то у меня больше нет, так что сама понимаешь…
Я замечаю, что у меня развязались шнурки. Я не решаюсь сказать об этом бабушке, потому что она ужасно разволнуется при мысли, что я целых пять минут шла с развязанными шнурками и со мной могло случиться все самое страшное.