Потом надо было успевать только слушать и записывать то, что заключённые рассказывали. Соседей по камере и вообще всех, кто когда-либо не приглянулся, обвиняли во всех смертных грехах, надеясь на лучшую участь для себя, наговаривали. Но были среди этих рассказов и правдивые, нужно было только понять, кто на самом деле зверствовал во время мятежа, а на кого просто навели поклёп. Жаль только, что это подчас оказывалось слишком трудным занятием…
Щастный настоял на том, чтобы заседание суда провели прямо на кронштадской земле, у памятника Макарову. Расставили стулья, установили импровизированную кафедру для обвинителей и присяжных поверенных. Обвиняемых, зачинщиков мятежа и наиболее зверствовавших матросов, окружило несколько цепочек караульных. Но кронштадцы и думать не могли о том, чтобы попытаться сбежать: с острова пути не было. Разве что под огнём Балтийского флота…
Флаг-капитану второй приказ дался очень тяжело, но пришлось запретить хоронить тела погибших во время мятежа офицеров. Приглашённые из Петрограда разевали рты, глядя на разрушения и десятки трупов в сколоченных наспех гробах, которые матросы и кирилловцы проносили мимо собравшихся. Защёлкали фотоаппараты, хроникёр задвигал ручки кинокамеры…
Дыбенко стоял, не шелохнувшись, изредка зыркая на судей, обвинителя и собравшихся, шикая на "собратьев" по несчастью. Присутствие духа не отказало ему и в этот раз. Только вот удача явно отвернулась от красного балтийца…
Обвинитель зачитывал одно за другим преступления, в совершении которых был повинен Дыбенко. А гробы всё несли и несли, исковерканные, синюшные лица, к которым прикоснулся тлен, вывернутые в невероятных положениях руки, ноги, скрюченные пальцы, у кого-то невероятно спокойные, у кого-то перепуганные выражения на челе…
Макаров недобро поглядывал на собравшихся на судилище, указывая пальцем на море, на корабли эскадры — и на Дыбенко, задравшего высоко вверх голову. А ещё — на Морской собор, оставшийся нетронутым во время бомбёжки. Кресты стояли, не покосившись, и лишь стёкла оказались выбиты после выстрелов. Громада этого святого здания давила, обволакивала, нависала над публикой и участниками процесса…
Дыбенко предоставили последнее слово. Вот-вот должна была решиться его участь. Он злобно поглядел на выживших после мятежа офицеров, дававших показания по ходу процесса, а затем коротко произнёс свою последнюю речь:
— Я признаюсь, что бил "драконов" и зверей. Я признаюсь, что хотел сбросить ярмо буржуев и дворяшек, царя-кровопийцы и убийцы, начавшего эту дрянную войну, в которой нас используют лягушатники и лимонники. Я признаюсь, что дрался за свободу матросов и мир. Но я не боюсь вашего наказания! Мы ещё посмотрим, чья возьмёт! — закончил Дыбенко, вскинув голову и посмотрев прямо в глаза бронзовому Макарову. Адмирал молчал…
А вот многие соратники матроса-анархиста оказались не так крепки душой.
— Эт всё он, он, искусил, Сатана! А я — чё? Я — ничё не делал, невиноватый я! Невиноватый!
Присяжные поверенные, защищавшие Дыбенко и прочую братию, старались изо всех сил, но даже они нет-нет, да поглядывали на руины зданий Кронштадта и ров, который до того был завален трупами матросов…
Иные же просто молчали или плевали в землю в ответ на предложение последнего слова на этом процессе. Щастный просил, чтобы приговор был вынесен как можно скорее: итак всё ясно было…
И снова — работающие кино- и фотоаппараты. Журналисты что-то помечали в своих блокнотах, немногочисленные дамы хватались за сердце, офицеры Петроградского гарнизона вспоминали события недавнего мятежа, а моряки недобро, ой как недобро смотрели на подсудимых. Даже во взглядах, падавших на Дыбенко, мешались ненависть, отвращение, желание отомстить и уважение выдержки анархиста…
Всех приговорили к расстрелу, с исполнением сразу же после зачитывания приговора, на том же самом берегу, который обагрила кровь офицеров. Судьба будто бы хотела уравнять и тех, и других. Но смерть это сделала лучше, чем всякие реформы и революции…
Густав Маннергейм целыми днями не мог выделить нескольких минуток, чтобы отдохнуть. Сперва нужно было перевести на финский обращение Великого князя Кирилла Владимировича, затем продолжить телеграфное сообщение с Петроградом: из столицы прибыли неожиданные вести о назначении на должность главы Петроградского военного округа Кутепова, знакомого по времени службы в столичной гвардии. На него можно было положиться, тем более Маннергейм узнал, что Александр Павлович был одним из тех, кто удержал Петроград от захвата мятежниками. Правда, стоило это немалой крови…
Но тут — новая напасть. Финны просили вернуть конституцию, продолжить её действие. Для достижения этой цели Сейм и гражданские власти угрожали "ухудшением отношения к центральной власти и русскому гарнизону". Похоже, особо горячие головы решили, что если уж в "метрополии" политический кризис, малолетний император у власти и до сей поры почти никому не известный чем-либо выдающимся Кирилл Владимирович, то можно и выторговать себе что-нибудь.
— Не имею ни малейшего желания исполнять эти требования, — завил Маннергейм на очередном собрании Сейма, обращаясь к депутатам на их родном языке. — Прислушайтесь.
Депутаты заволновались, начали посматривать по сторонам, боясь, что ещё секунда-другая — и в зал заседания ввалится толпа русских солдат усмирять зарвавшихся финнов.
Прошла секунда. Затем — минута. Ещё одна. Ещё. Все молчали. Ничего не случалось.
— Что же Вы имели в виду? Чего Вы ждёте? Ведь ничего не происходит! — наконец-то вопросил один из сидевших поближе к трибуне депутатов.
— Вот именно: ничего! Тишина, господа, тишина! А в эти мгновения в Ставке уже собираются новые командующие войсками, Балтийский флот готовит решительный удар по Кронштадту. Неужели вы думаете, что регент просто так, сейчас, в этот момент, позволит вернуть Финляндии конституцию? Это просто невозможно! Ни на одну подобную Великий князь не пойдёт. До этого он проявлял только силу в своих действиях, силу, решительность, настойчивость, неожиданность. Петроград был успокоен едва ли десятком тысяч настоящих солдат, а в нём живёт не намного меньше, нежели во всей Финляндии, не говоря о Хельсинки, — Густав, чтобы хоть как-то склонить на свою сторону депутатов, использовал финский вариант названия города. — Но Финляндия выиграет больше, если подчинится, пойдёт вместе со всей страной в войну. Бездельникам ничего не дадут, но тем, кто хоть что-то сделает для дела общей победы, или хотя бы будет иметь повод о таком заявить, многое позволено.
Маннергейм улыбнулся. Что ж, за время службы в гвардии он тоже поднаторел в красноречии. А может, просто положение обязывало…
— Стоит просто организовать несколько отрядов, которые затем регент использует для мирных дел, охраны железных дорог и далёких от фронта мест вроде Самары, Царицына, Ростова. Пару тысяч добровольцев, горячих голов, желающих несколько раз стрельнуть из ружья хоть по кому-нибудь — а взамен множество уступок со стороны власти. Думаю, вы уже ознакомились с проектом новой Конституции. Великий князь многое обещает, но вряд ли что-либо даст, если великая Финляндия окажется безучастна в это время. Подумайте, просто согласие на организацию добровольческих отрядов в крупнейших городах нашей родины — в обмен на множество уступок, а главное, вполне закономерных и законных.
Густав ждал реакции депутатов. Он очень не любил болтовню, погубившую не одну войну, но что оставалось делать? Финляндия была этакой колонией, доминионом России, а не одной из многочисленных губерний. Столыпин даже поставил условие, что заказы у финских предприятий на тех же условиях заключаться, что и заказы у зарубежных. Да и велика губерния, с которой у остальной страны нормальная связь только по одной железной дороге и Балтике…
Лавр Георгиевич Корнилов очень своеобразно смотрелся на смотре войск Северного фронта. Совсем невысокий, заложивший руки за спину, маленькой фуражке, "застёгнуты на все пуговицы", он всё-таки производил грозное впечатление на солдат и офицеров. А уж когда начинал речь, о патриотизме и скорой победе, о вере в русского воина, которому вот-вот суждено вернуться к сохе или за станок…