Примечания
Печатается по беловой рукописи, хранящейся в Библиотеке Академии Наук УССР в Киеве, с исправлениями по другим источникам.
Комедия «Игроки» была напечатана впервые в издании «Сочинения Николая Гоголя», 1842 г., том четвертый, в разделе «Драматические отрывки и отдельные сцены». Весь раздел датировался самим Гоголем периодом с 1832 по 1837 г. Окончательная обработка «Игроков» относится к 1842 г., но начата была пьеса несомненна раньше. Посылая ее Прокоповичу, Гоголь писал 29 августа 1842 г. из Германии: «Посылаемую ныне пиесу «Игроки» всилу собрал. Черновые листы так были уже давно и неразборчиво написаны, что дали мне работу страшную разбирать». Эту первоначальную рукопись «Игроков» Н. С. Тихонравов относил к периоду петербургской жизни Гоголя до 1836 г.
Гоголь много раз касался темы карточной игры в своих произведениях. Карточная игра входит в характеристику Хлестакова в «Ревизоре» и двух чиновников в «Утре делового человека». О подобранной колоде говорится в «Мертвых душах». Ноздрев, подобно Ихареву, трудится над «подбиранием из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую можно было бы понадеяться, как на вернейшего друга» (глава X).
«Игроки» были поставлены в Москве 5 февраля 1843 г., в бенефис Щепкина, в один вечер с «Женитьбой», несмотря на совет Гоголя приберечь «Игроков» для следующего бенефиса. Щепкин играл Утешительного; в роли Замухрышкина выступил Пров Садовский. В Петербурге «Игроки» шли позднее, 26 апреля 1843 г. Главные роли исполняли Мартынов (Ихарев), Сосницкий (Утешительный) и П А. Каратыгин (Замухрышкин). Сценический текст был сильно искажен цензурой; уничтожены были все упоминания о «гусарах» и «гусарстве», выброшены были слова Замухрышкина о том, что «взятки берут и те, которые повыше» и т. д.
В Петербурге «Игроки» приняты были холодно, что Белинский объяснял неразвитостью постоянных посетителей Александрийского театра «Это произведение, — писал Белинский, — по своей глубокой истине, по творческой концепции, художественной отделке характеров, по выдержанности в целом и в подробностях не могли иметь никакого смысла и интереса для большей части публики Александрийского театра».
В записной книжке Гоголя 1841–1842 гг. мы находим список карточных терминов, заготовленных, очевидно, для «Игроков». Уже во время печатания пьесы он дополнил ее еще одной карточной фразой, которую сообщил Прокоповичу в письме 26 ноября 1842 г. из Германии: «Руте, решительно руте! Просто карта фоска!» «Эту фразу включи непременно, — писал он. — Она настоящая армейская и в своем роде не без достоинства».
Крап — крапинки, отметинки на оборотной стороне карты.
Выжига — чистый металл, выплавленный из золоченой или серебряной вещи.
Партикулярней — образованнее.
Пароле — термин, обозначающий ставку на выигрыш вдвое.
Маз — прибавка к ставке.
Атанде — подождите (франц. attendez); в карточной игре означает остановку для подсчета.
Талия — один оборот колоды, круг игры.
Асикурировать (франц.) — поручиться.
Понтёр — участник игры в банк; тот, кто ставит на карту.
Астрея — богиня справедливости в греческой мифологии (отсюда «астрея» — век первобытного блаженства).
Опекунский совет — управление благотворительных учреждений, принимавшее капиталы на хранение за проценты.
Пароле пе — термин, обозначающий ставку на выигрыш вдвое против «пароле».
Плие — термин, обозначающий загнутую карту (для обозначения своей ставки на данную карту).
Ва-банк — термин, обозначающий ставку на всю сумму, лежащую в «банке».
«Руте, решительно руте! просто карта фоска» — «Руте» — положение, при котором игрок выигрывает подряд несколько карт; «фоска» — простая карта (не фигурная и не туз).
Теремтете — звукоподражательное междометие
«Бурцов, иора, забияка» — цитата из популярного стихотворения Дениса Давыдова, обращенного к гусару Бурцову.
Мертвые души
Поэма
ТОМ ПЕРВЫЙ
ТОМ ПЕРВЫЙ
Глава первая
В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, — словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. «Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет», — отвечал другой. Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой.
Когда экипаж въехал на двор, господин был встречен трактирным слугою, или половым, как их называют в русских трактирах, живым и вертлявым до такой степени, что даже нельзя было рассмотреть, какое у него было лицо. Он выбежал проворно, с салфеткой в руке, — весь длинный и в длинном демикотонном сюртуке со спинкою чуть не на самом затылке, встряхнул волосами и повел проворно господина вверх по всей деревянной галерее показывать ниспосланный ему богом покой. Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода, то есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов, и дверью в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устроивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего. Наружный фасад гостиницы отвечал ее внутренности: она была очень длинна, в два этажа; нижний не был выщекатурен и оставался в темно-красных кирпичиках, еще более потемневших от лихих погодных перемен и грязноватых уже самих по себе; верхний был выкрашен вечною желтою краскою; внизу были лавочки с хомутами, веревками и баранками. В угольной из этих лавочек, или, лучше, в окне, помещался сбитенщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не был с черною как смоль бородою.
Пока приезжий господин осматривал свою комнату, внесены были его пожитки: прежде всего чемодан из белой кожи, несколько поистасканный, показывавший, что был не в первый раз в дороге. Чемодан внесли кучер Селифан, низенький человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый лет тридцати, в просторном подержанном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом. Вслед за чемоданом внесен был небольшой ларчик красного дерева с штучными выкладками из карельской березы, сапожные колодки и завернутая в синюю бумагу жареная курица. Когда все это было внесено, кучер Селифан отправился на конюшню возиться около лошадей, а лакей Петрушка стал устроиваться в маленькой передней, очень темной конурке, куда уже успел притащить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом. В этой конурке он приладил к стене узенькую трехногую кровать, накрыв ее небольшим подобием тюфяка, убитым и плоским, как блин, и, может быть, так же замаслившимся, как блин, который удалось ему вытребовать у хозяина гостиницы.