Ах, как же спокойно там на поле… Он ни мгновенья не выбирал между шумом праздника, и этой тихой тьмою… Он бежал, чувствуя восторг, и все порывался сказать: «Как же жалко вас, кружащих в этом празднике; не ведающих, что значит любить ЕЕ; как жалко, что вы никогда даже и не испытаете этого чувства… Ну вот — это поле и станет моей могилой…»
И он лежал, наблюдая медленно закрывающимися глазами, за черно-звездным небом, и чувствовал, как изо рта его выбивается струйка крови, а вместе с нею и жизнь. Вот самая яркая из когда-либо виденных Маэглином падучих звезд полетела по небу…
И вот Маэглин встрепенулся; и такие мысли, разгораясь все ярче, восстали в его сознании: «Что же это я лежу здесь? Умирать собрался?! Жду, когда кровь из меня вся выйдет?!..» — рывком, питаясь значимостью этого вопроса, удалось ему приподняться на локтях. Шагах в тридцати, на фоне звездного неба взметалась повозка, из-за нее выбрызгивались отсветы праздника, оттуда слышалась музыка, голоса и пения. И с великой силой потянуло тогда Маэглина к жизни. Каким же жутким показалось ему, что теперь вот может он провалиться в это бесконечное забытье: «Что же это я испугался, убежал? Да как же это я мог убежать то?!.. Ну, быть может, теперь лицо ее ссохлось, и его морщины разрезают; быть может, волосы ее поседели. Но это же Она!.. Пусть даже и внутри ее многое переменилось, но сердцевина то осталась прежней!.. Чего же ты испугался — внешности ли, того что у нее голос хриплый, а рука костлявой — так неужто же все так мерзко, что все эти годы я внешность ее, да голос любил. Да, я представлял этот облик, но что бы значил этот облик, если бы он был пустым, без души?.. Я, может, и смотрел себе больше под ноги, да в темный угол, однако же знал, что и не мало таких красивых телом ходит. Однако же они то для меня ничего не значили! Сколько лет, в величайшей тайне, и с таким благоговением хранил я ее образ внутренней, именно отсвет души ее, который в каждом движением, в каждом драгоценном слове от нее слышанном запомнил… И что же теперь, когда величайшая твоя мечта, на которую ты так надеялся — сбылась. Чего ж ты испугался — того ли, что она пережила такие муки, изменился облик ее?.. И, вместо того, чтобы пожалеть, чтобы остаться с НЕЮ — ты бежишь, ты готовишься к смерти… Да кто ж ты после этого, как ни подлец?!.. Но Я Хочу видеть ее, неважно в каком облике! Слышать ее голос, пусть уже измененный, пусть уже совсем не то говорящий, пусть о мрачном вещающей — но я с благоговением буду слушать этот глас, в котором, все-таки, будут отголоски ее прежней. Как же мог я бежать от счастья?!.. Только бы у меня хватило сил вернуться!..»
И перевернулся на живот и, вцепляясь руками в землю, подтягиваясь, пополз. Уже при первых рывках, он стал выбиваться из сил — огромна была его жажда доползти до нее, но, столь же велико было и то темное, что с каждым мгновением все больше давило на его голову, плечи. Несколько раз в глазах его все затемнялось; он утыкался лицом в землю, лежал так, вытянув перед собой, дрожащие руки; пытался сдержать набирающуюся во рту кровь…
Должно быть, такого потери крови, такого утомления, такого напряжения, которое продолжалось уже многие годы, и особенно в последние дни его скрутившее — такого бы не выдержал и сильный воин, а вот этот неприметный, некрасивый человек; всю жизнь проведший в духоте, метающийся между светом и добром, названный предателем — вот он находил силы бороться с этой тяжестью, вновь и вновь восставать из мрака, пусть маленькими рывками, но продвигаться, все-таки, к Ней.
Сколько было этих судорожных рывков — к Ней, к Ней! — ему казалось, что продолжалось это уже очень много времени, и повозка должна бы была уже сейчас поехать дальше.
«Ну, пожалуйста, пожалуйста — только не исчезай ты, единственная, самая близка душа, во всем суетном тленном, мироздании. Ну а вы там, на этом празднике своем — какие же вы несчастные люди, что так вот вы радуетесь, но в вас то такой любви нету! Как же вы можете радоваться не зная ЕЕ, какая же маленькая у вас радость… Ну только не уезжай, не уезжай…» — такое вихрилась в его голове, все то время, пока он полз.
И вот, когда он уже выполз до дороги, повозка заскрипела, и продвинулась — пока еще совсем медленно — с такой же скоростью, как и он полз, но вот это движенье ускорилось.
От напряжения — точно черный молот ударил его в голову, и погрузил в недвижимую, непроглядную тьму. Впрочем — тьма эта продолжалась лишь мгновенье. Вот он вновь может видеть: повозка горою возвышалась над ним; а над нею — едва можно было различить звезды. Вообще не было никаких звуков, кроме едва-едва слышного перебора на гитаре, да бесконечных куплетов:
— …В чем смысл всех разъединений,
И в чем источник бытия?
Ведь зла источник средь стремлений
Первоначального огня.
И почему же тьма стремиться,
Туда, где свет… а свет — где тьма,
Так жаждет все объединиться,
Ведь жизнь у всех одна, одна…
«Я еще жив, я еще чувствую, а, значит, поборемся!..»
И он вытянул вверх руку, схватился ей за свисающий край ткани, схватился и второй рукой; скрипя зубами, чувствуя, как темная ледяная сила тянет его вниз, стал подтягиваться. Итак — еще рывок, еще… вот и край повозки; он перевалился через него, обрушился на темный пол, и почувствовал, что катится по нему — все быстрее, быстрее — мелькали потолок, стены, пол, черный свет свечи приближался.
Затем невидимая сила подхватила Маэглина, и вжала в стул перед Нею.
Он взметнул голову, вцепившись дрожащими пальцами в края стола — вытянулся к ней. И вот вновь, окруженная черными тенями, завернутая в темную материю, вытянулась перед ним рука. Она поставила перед ним высокий кубок.
Не было произнесено ни слова, и рука вновь слилась с тенью от темной свечи.
В кубке была горячая кровь, но не простая — гораздо более густая, нежели обычная. И когда он стал ее пить, то почувствовал, как эта кровь растекается по его жилам, как, дотронувшись до гортани и заживила голосовые связки — с ужасом осознал он, что вновь может говорить. Кровь эта разбежалась по венам, от чего стало ему жарко, и вернулись силы — он мог воспринимать все ясно, голова больше не клонилась.
И тогда же раздался голос. Он почти совсем не изменился: сильный, с этакой девичьей хрипотцой — только вот глубоким он очень стал — как ночь, как бездна:
— Это — ты мою кровь выпил. Но ничего, ничего — во мне то крови много, и горячая она — ох, какая горячая! Я бы многое хотела тебе сказать, да прежде от тебя хотела хоть что-нибудь услышать. Говори же!
Любые слова казались Маэглину ничтожными, против того, что он действительно к ней чувствовал..
Она помолчала, но теперь недолго. Тихим голосом произнесла:
— Меня, значит, послушать хочешь. Ну что ж: могла, ведь, я тебе все о жизни твоей дальнейшей выложить… Да — могла бы тебе эту муку дать — ведь, только взглянула на тебя — сразу все и узнала; и, даже то, как убежишь ты, и, страдая, ползти будешь — все это открылось… Все эти годы стремилась увидеть тебя — сначала потому только, что проклятье так надеялась изничтожить; ну а потом, день изо дня чувствуя, что по прежнему любишь ты меня — и я тебя полюбила… Конечно, после всего этого, нам не суждено быть вместе. Нет, нет — у нас разные дороги… Я только рада, что довелось нам свидеться, но скоро уж разлука…
И вновь Маэглин едва сдержал страстный, с такой тоскою рвущийся вопль: «Но почему же?!» — он благоговел пред нею; он вглядывался, он внимательно запоминал каждое из проходящих мгновений; он сидел не двигаясь, не моргая, струною вытянутый, бледный…
Но она то, конечно, все это чувствовала; конечно она все эта понимала. И вот вновь вытянулась ее рука в черной перчатке, крепко обхватила его у запястья, а он невольно вздрогнул, так как показалось ему, что — это леденящий ноябрьский воздух сжался, пробрал до кости, мурашками побежал.